Воскресенье, погожее августовское воскресенье, воскресная жизнь идет своим размеренным чередом почти без неожиданностей. Наверху по-прежнему голосят мужчины, женщины, дети; Боломе входит в дом, а когда появляется снова, на плече у него ружье. Он же в друзьях с инспектором, который по совместительству и местный егерь, и может гулять с ружьем за четыре-пять недель до открытия сезона охоты без риска нарваться на приключения. К тому же ему все объяснили. Ему сказали: «У тебя есть револьвер… Все дело в этом савойце. Отправляйся к карьеру, а я пойду к дому Ружа…» Боломе со своим ружьем идет по мху и черной земле к скале, поросшей ельником; он поднимается по тропе, стараясь никому не попадаться на глаза, минует ельник, заходит в заросли, и вот он уже наверху, откуда виден дом Ружа с трехцветной крышей. Свет здесь накатывает волнами; это словно взмахи мотыги — удар, взмах — удар. Надо бы последить за тем, как там у Ружа дела, а лучшего места, чем здесь, не найти, это еще малыш Морис знал, когда прятался тут в кустах. Теперь на его месте сидит Боломе, и солнце бьет ему прямо в лицо. Лучи ходят туда-сюда, словно кто-то открывает и закрывает оконную раму. Боломе прикрывает глаза рукой и, глядя сквозь пальцы, пробирается в колючих кустах и зарослях, покрытых фиолетовыми стручками; он отводит руку и видит дом, похожий на сарай, с трехцветной крышей, стоящий прямо на камнях. У дверей никого. Чуть дальше, на берегу, две взрослые девочки держат за руки малыша, едва умеющего ходить. Что-то такое творится на воде, в воздухе, в небе и на горе прямо напротив, над склоном которой хорошо потрудился едва ощутимый здесь ветер. Гора сверкает, она чистая, скалы словно только что после ремонта. Воду тоже как будто натерли воском до зеркального блеска так, что берег напротив двоится и высоченная гора тоже. Лодки плывут вокруг перевернутой вершины Ден Д’Ош, а другие словно подвешены к опрокинутым утесам Мейери; люди сидят в лодках, которые похожи на кабинки подъемников, скользящие над ущельем по тросам. Боломе оглядывается, но вокруг все спокойно; он прячет ружье в сухом месте, где оно полежит, пока не придет в нем нужда, потом спускается с крутого берега и идет по вьющейся в камышах тропинке.
Предпоследнее воскресенье; ни Руж, ни Декостер, ни она не ловили рыбу уже несколько дней. Сеть все так же висит на кольях и совершенно побелела от солнца, «растаяла», как сказал Декостер. Она стала пепельного цвета, а ведь изначально сеть бывает голубая, как небо, зеленая, как молодая трава, или золотистая, словно мед.
Но сетью больше не пользовались, и Боломе не преминул это отметить, подходя к дому Ружа. Декостер как раз расставлял посуду на кухне, а Руж пристроился на скамейке и слушал Жюльет. Боломе увидел, как Жюльет что-то сказала Ружу, и вид у того стал недовольный; он покачал головой и спросил:
— А это не опасно, Жюльет? — Тут он заметил Боломе, обернулся к нему и продолжил: — А ты как думаешь, Боломе? Она хочет немного поплавать на лодке…
— Отчего бы и нет? — сказал Боломе.
— Но ты же сам знаешь, что делается вокруг.
— Да ничего такого не делается, успокойся, я тут сейчас все обошел.
Но Руж все так же качал головой. На нем был уже не парадный костюм, а потертая одежда и стоптанные кожаные башмаки.
Ветер совсем стих, и жара все больше давила на песок, гальку и даже деревянную скамью; вода начала куриться белым паром. С вершины скалы доносилось пение; люди семьями наслаждались оттуда отличным видом. На воде виднелись лодки, а к берегу, меняя курс, приближалось приличных размеров крашенное черной краской суденышко с косыми парусами. Ясно, что в конце концов гостья Ружа тоже не могла не поддаться воскресному настроению, пусть даже Руж со своей скамейки продолжал качать головой. Все увидели, как она встала. Боломе остался сидеть рядом с Ружем. Тот больше ничего не говорил, а только потягивал погасшую трубочку.
Предпоследнее воскресенье; никогда еще не было так хорошо вокруг. Люди в лодке натягивали паруса; один из них изо всех сил уперся спиной в ручку руля. Лодка все время меняла галс с востока на запад и с запада на восток. Ее экипаж уже наигрался в карты. Высокая черная мачта дрожала над ними, как огромная черная змея, порезанная на толстенные куски, а паруса походили на пятна крахмальной воды. Плывя бортом к берегу, они разглядывали его в свое удовольствие и не могли не заметить, что оживление там возрастало.
Большой Алексис снял воротничок и жилет, а потом отправился на конюшню за своей лошадью, Морис снова пробрался на утес. Вот Алексис уже показался на тропе, идущей вдоль Бурдонет; он ехал на большой рыжей лошади, настоящей лошади-драконе, сгустке нервов и жил. Ее начищенная шкура блестела, как омытая дождем оцинкованная крыша…
Вот дивный мир вокруг, вот они все: Боломе, скрытый от всех Морис, Алексис на своей рослой лошади, Шови с палочкой среди торжествующих гор. Алексис держал лошадь за повод и тихонько похлопал по шее, успокаивая. Затем он снял ботинки, а лошадь затрясла загривком, демонстрируя клеймо военных властей. Все лягушки попрыгали в воду.
Алексис спрятал башмаки в камышах, снял белую рубашку, обнажив завитки волос на груди.
— Давай! Давай! Д’Артаньян, потерпи же. Что это ты? Тихо, тихо…
Лошадь с беспокойными глазами цвета мыльной воды вдруг повернулась всем крупом, по которому пробегала дрожь, словно рябь под порывом ветра.
— Давай! Давай! Полегче, Д’Артаньян…
Они могли все видеть с лодки. Стоило ей появиться, они увидели и ее тоже. Она направляла лодку к открытой воде. Руж не поднял головы. А она все плыла вперед, чертя веслами по морщинам воды.
Один Руж не смотрел на нее, все остальные не сводили с нее глаз. Где-то там Алексис снова взобрался на лошадь: подковы зарывались в песок, вязли в тине, погружались в воду; пятками он со всей силы гнал ее вперед. Смотрели с вершины скалы, смотрели с лодки, смотрели с берега и со скамьи. А она — она неторопливо встала, обернулась и помахала рукой. Боломе ей ответил. Руж не шевельнулся. Он сидел неподвижно, все так же склонив голову.
Большой коршун, летящий с высокогорья, неторопливо спускался кругами. Он коснулся воды кончиком крыла, пытаясь зацепить лапой одну из болтающихся на волнах дохлых рыб; вот он поднялся снова, лапа его была пуста, рыба ему не досталась. Люди в большой черной лодке смотрели на берег; Алексис сжимал бока лошади голыми пятками.
Вот мир вокруг словно погас; вот он осветился снова.
В большой черной лодке был маленький ялик. Один из парней кинулся к корме и потянул за веревку ялик, словно жеребенка, привязанного к кобыле. Все хохотали, когда он садился в него.
Но что-то вокруг стало неладно, что-то стало не так, потому что все увидели, как Руж вдруг резко встал и пошел в дом. Через секунду он появился снова, и в руках у него что-то блестело. Потом: бах! бах!
Два выстрела слились в один, так что дрожь в воздухе не успела уняться и трижды обрушила грохот на скалы, лес и ущелье…
Ближе к вечеру пришли два жандарма при полном параде. На берегу никого больше не было. Дом Ружа оказался закрыт. Где-то вдалеке угадывалась деревня, а здесь все замолкло: даже волны, даже вода, даже воздух.
…Жюльет так быстро причалила к берегу, что карабин Ружа еще дымился. Парень в ялике бросил весла. Она выскочила на берег, и Декостер едва успел подхватить веревку от лодки, чтобы не упустить ее. Не говоря ни слова, он отвел ее в заводь. Когда он вернулся, Боломе уже не было.
Сам-то он хотел остаться, но Руж сказал:
— О! Я и один управлюсь, теперь я знаю, что делать. Ты понимаешь, это так просто… Если они станут давить на меня…
И он поглядел на ружье.
Потом бросил взгляд на лицо Декостера.
— Ты здесь не нужен, иди уж… Ты понял?.. — И повторил: — Ты понял? — глядя на Декостера с гневом и нетерпением; тот решил, что лучше не перечить Ружу…
Вокруг все молчит. Волны стихли, вода онемела, и не движется воздух, а небо из желтого становится розовым. Руж покашливает на кухне, ведь жандармы давно ушли. Вода из желтой становится зеленой и розовой, потом просто розовой; он кашляет и прикрывает рот рукой. Он смотрит на старые кожаные башмаки и нитяные носки, потом встает и стучит в дверь Жюльет. Никого.
— Ладно уж, — говорит он. — Что сделаешь?
Он зажигает керосиновую лампу и ставит ее на еловый стол, покрытый вощеным холстом с изображением битвы при Бурже (везде война, и конца этому не видно).
Она просто неблагодарная.
Ружье опять висит на гвозде в комнате; Руж берет его за стволы и несет к лампе. Битва при Бурже, битвы, везде битвы… Разве мы не делали для нее все, что могли?
У баварцев — каски с гребнями, а у морских пехотинцев — береты с помпонами. Пехотинцы атакуют во главе с офицером в адмиральской форме. Руж снова берет карабин и кладет его на колени; за изгибом приклада виден офицер, размахивающий саблей, и баварцы, появляющиеся из-за резных собак, ведь это старое ружье для псовой охоты. Чуть выше, на склоне, — белое пятно взрыва и облако дыма. Он поправляет ружье на коленях; да что уж там, у нее ведь все было или все могло быть. Своя комната, своя мебель, свое белье, своя часть дома, да хоть бы и весь, только пожелай… Ей ни в чем не отказывали и не откажут… Ведь это же так? Он смотрит прямо перед собой, но чуть-чуть правее; под висящей на латунной цепочке лампой действие обрывается, картинка стерлась и облупилась. И что же? А то что все так, как будто мы ничего и не делали… Уже давно они не доставали этот вощеный холст, который Декостер обнаружил в недрах шкафа и сказал: «Он еще ничего…» — и, значит, офицер снова взмахнул саблей, а гребенчатая каска баварца опять стала валиться на землю после лихого удара штыка. С тех пор она так и падает, с самой войны семидесятого, той, что была перед большой войной; под самой каской в холсте красуется дыра. А ведь так все устроилось… Только пожелай, ведь все было здесь для нее, и где бы она еще так пришлась… (Ведь женщин им не хватало, им всегда не хватало женщин.) Все эти переделки, стройка и краска… Руж вкладывает палочку в ствол, поставив ружье на пол между колен, вынимает, оборачивает тряпицей и смазывает ее жиром. Вот вам, если решите пожаловать — сами знаете, как вас встретят… Вам, если вздумаете прийти; вас двое, а я один-одинешенек, но на двоих меня хватит… Битва при Бурже начинает его раздражать. Каска баварца никак не хочет упасть на землю. Он водит палочкой вверх-вниз, усевшись верхом на лавке; один ствол, потом другой, бормоча: «Как-никак уже шестьдесят два года. Мог быть ее дедом. Но ведь у нас здесь свобода, она же создана для такой жизни, да и ремесло она пусть не совсем, но знает… Если бы только она захотела!» Он прислушивается, склонившись в сторону, изо всех сил прислушивается к тому, что происходит за дверью, которая никак не хочет открыться, ну хоть чуть-чуть; но за ней тишина. Гнев бросается ему в голову, наполняет плечи и руки, ходящие ходуном: он-то, в конце концов, чем виноват… Ладно! Они увидят еще! Стволы, собаки — главное, все привести в порядок и вычистить; потом два заряда крупной дроби, просверлить дырку в ставнях, хотя можно встать за досками сарая; дней десять ему еще осталось, а там посмотрим…