— Я был так чертовски влюблен в тебя, — сказал он.
Он отнял руку и отошел к окну.
— Но я не сделала ничего дурного, — разрыдалась Фелисити.
— Нет, но ты все испакостила! Вот кто вы все, ты и тебе подобные, — пакостники. Вы пакостите жизнь, отклевывая от нее по кусочку; вы не можете оставить что-нибудь прекрасное в покое, вы стараетесь вырвать чужой кусок, чтобы попробовать, не понравится ли он вам, не интереснее ли он того, что у вас уже есть… Я считал тебя чудом… У нас есть наши детки… а ты смогла так поступить… надругалась над нашей любовью, давая возможность таким мерзавцам, как де Кур, смеяться над нею. Одно хорошо, что ему нескоро придется опять смеяться!
Его собственная презрительная улыбка увяла; он сделал неопределенный жест, потом толкнул дверь и, стоя на пороге, промолвил:
— Ну, что ж, нам придется пройти и сквозь это!
С настойчивостью мастифа и манерами бульдога Сэмми преследовал и, как он выражался, «укрощал» те несчастные существа, которые, по его мнению, были настолько глупы, чтобы увлекаться его женой.
То, что он обратил себя и Фелисити в посмешище, не трогало его ни капли; он был прекраснейший супруг, ныне абсолютно разочарованный, и ему было неважно, если это все знали. И если его методы были не совсем обычны, то, во всяком случае, они выказывали свою жизнеспособность в веке, когда снисходительный супруг начинает становиться общим правилом.
Но люди смеялись, в особенности те, которые не увлекались Фелисити, и Фелисити, униженная, ожесточенная, с оскорбленным самолюбием, готова была уничтожить их. Но прежде всего она жаждала крови Сэмми.
В течение этих недель он превратился для нее в нечто вроде чудовища, чудовища, которое она презирала, ненавидела и в то же время чрезвычайно боялась.
— Неужели ты не можешь понять, неужели ты не знаешь, что такие вещи не делаются? — набросилась она на него однажды вечером, когда он с видимым удовольствием ей рассказал, как «комично» выглядит де Кур, весь еще в синяках и ссадинах.
— Совершеннейший мандрил с лица, — хохотал Сэмми.
Он не давал себя сбить ядовитой ярости Фелисити; он был совсем как гончая, которая, освободившись от цепи, чувствует, сколько прелести в жизни, когда можно пользоваться свободой.
— Физиономия этой гнилушки, по-моему, служит хорошей рекламой для меня или, если тебе это больше нравится, предостережением для других! Они теперь знают, что случится, если я найду, что они льнут к тебе.
А после горьких возражений Фелисити он спокойно продолжал:
— Не делаются? Ты думаешь, что мы уже дошли до такого момента в нашем браке, когда, вместо того чтобы поднять немного шума, муж должен сидеть и смотреть, как другой заигрывает с его женой? Может быть, иные это и могут, но я не таков. Ни за что на свете! Моя жена, — его взгляд остановился на ней, и он очень твердо заглянул ей в глаза, — моя жена будет моей женой… или… уйдет!
Он сделал небольшую паузу и добавил изменившимся голосом:
— Я буду выплачивать тебе содержание, но дети будут мои, если тебе действительно так хочется свободы.
У Фелисити было так же мало желания разводиться, как и у всякой средней женщины, и, как она правильно сказала, она была дура, но не неверная дура.
Все же она знала, что Сэмми способен и имеет возможность обвинить ее, и ее сердце болезненно сжалось от страха.
Разводка, живущая на небольшие средства, ведущая дешевый и тусклый образ жизни в каком-нибудь небольшом отеле на Ривьере… старающаяся привлечь мужчин, пусть совершенно приличных и симпатичных мужчин, чтобы иметь, с кем всюду бывать, и которые будут любить ее такой любовью, какую такого сорта женщины вызывают… И по мере того как она будет стараться, найдутся другие мужчины постарше, различные мужчины-паразиты, легкомысленные, такие же деклассированные, как и она…
Сэм сидел верхом на позолоченном стуле ампир, крепко упершись своими большими, хорошо сложенными ногами в прелестный обюссоновский ковер, привезенный им в виде сюрприза только в этом году, после мельком выраженного Фелисити желания иметь такой ковер. Одной рукой он вцепился в хрупкую позолоченную спинку, а в другой держал превосходную сигару. Он был, как всегда, приличен, безупречен и очень мил (у него было еще одно достоинство: он выглядел исключительно опрятным!). Он сидел и глядел на Фелисити глазами легавой собаки и сам не знал, что он к ней чувствует… Вот в этом-то и был весь ужас!.. Сколько лет он чувствовал себя — о, как он был тогда счастлив! — «по уши влюбленным» в нее, а потом появилось отвращение… Она, пожалуй, и не дошла до конца… нет, она этого не сделала… он признавал этот факт… это было действительно так, и он, как ни странно, знал это вполне достоверно!.. Но ее целовали эти смазливые лоботрясы, и она целовала их, ходила к ним в их уютные, холостые квартиры, показывалась с ними… А потом он видел ее с детьми… и в нем сразу все опять менялось: жена есть жена… и она — мать его детей… О, жизнь — адски сложная штука!
Но дальше так продолжаться не могло. Фелисити, казалось, ненавидела его; ей это состояние надоело.
Он сухо спросил:
— Едем мы в Фонтелон в субботу?
— Ты — как хочешь, — холодно ответила Фелисити, — а я предпочитаю остаться здесь одной, отдохнуть и не ехать в гости, где каждый смеется надо мной, — прибавила она горько.
— Пойдем сегодня вечером в театр.
— Нет.
Сэмми задумался.
— Ты не хочешь ехать со мной, тебе неприятно оставаться здесь со мной, бывать где бы то ни было со мной… Доходит до того, что…
— Однако не можешь же ты устроить мне сцену за то, что я остаюсь дома, чтобы никого не видеть!
— Нет, могу, если ты и меня не хочешь видеть, — констатировал Сэмми. Он утолил свой гнев, он «укротил» всех тех, кого желал, и чувствовал, что это пошло ему на пользу. А теперь он жаждал мира в своих четырех стенах, того покоя, который так необходим всякому, кто после охоты возвращается домой.
Но до мира было далеко и, очевидно, не было даже и стремления к нему.
— Как ты можешь ожидать, что я куда-нибудь пойду, если каждый в городе знает, что ты сделал, в какое невероятно глупое положение ты меня поставил? — внезапно напала на него Фелисити.
Глядя на нее, как бы заново изучая ее, Сэмми вдруг заметил, что она сильно похудела и что ее маленькое личико было страшно бледно, хотя она и была нарумянена… Впервые в нем зашевелилось сомнение… Может быть, он все-таки зашел немного далеко?.. Женщина ведь не выносит, когда над ней смеются; это для нее хуже болезни…
«Надо будет как следует пошевелить мозгами», — подумал он мрачно.
Он интуитивно чувствовал, что теперь было не время для подарков, что ни драгоценности, ни цветы, ни картины не могли бы залечить те раны, благодаря которым Фелисити выглядит такой худой, измученной и озлобленной.
Он внезапно поднялся, подошел и стал возле нее.
— Так что, тебе противно меня видеть? — У нее вырвался сдавленный вздох:
— Ах, перестань, уйди! Оставь меня одну. Ты же можешь, наконец, мне в этом уступить!
Он вышел и отправился прямо к Филиппе, которая — о, чудо! — оказалась дома.
Он нагнулся и поцеловал ее с озабоченно-деловым видом. Он хотел изложить ей свой план, так сказать, «испробовать» его на Филиппе, и находил это очень трудной задачей.
— Флип и я собираемся в Бразилию, — сразу приступил он к ней. — У меня там дела. Ты… гм… наверно, слышала, что у нас разыгрались, если можно так выразиться, несколько бурные события… Вот мне и пришла в голову эта мысль, так как Флип сейчас страшно настроена против меня. Мне кажется, что полная перемена обстановки, среди совершенно чужих людей… Считаешь ли ты мой план хорошим?
Филиппу сначала забавляли, потом злили, потом снова забавляли отношения Сэмми и Фелисити, а в последнее время она чувствовала, что они начинают приводить ее в отчаяние. Но теперь она протянула ему руку и серьезно сказала:
— Сэмми, дорогой мой, это блестящая мысль!
— Серьезно? — воскликнул радостно и облегченно Сэмми.
— Да, но преподнеси ей это совершенно неожиданно: приготовь все и лишь тогда скажи ей.
— Чудесно! — горячо подхватил Сэмми. — Я так и сделаю. Дети могут поехать в Вемэс. Бланш присмотрит за ними. Незамужние сестры ведь на то и существуют, чтобы в случае нужды быть тетками — я всегда это говорил… Да, убрать ее сразу отсюда! В этом вся суть!
Он закурил папиросу и покачал несколько раз головой, прежде чем решился сказать:
— Гм, ты, верно, находишь, что я немного переборщил, а, Филь?
— Да, ты немного хватил через край, — согласилась Филиппа.
— Нельзя же взломать дверной замок жемчужной булавкой для галстука! А как только брак становится, скажем, неустойчивым, это значит, что нечто запирается от одной половины. Я должен был пройти сквозь все это. И уж вовсе не ради собственного удовольствия, Филь… или очень мало, поверь мне. Нет, я это сделал потому, что люблю Фелисити. Если любовь нехороша — вся целиком, — то на что мне часть ее? Понимаешь? Вот как я люблю Флип. Всегда любил и всегда буду.