— Почти полтора года, — жестко ответил Генезип, словно хлестнул Тенгера веткой по лицу, испытывая при этом страстное желание опорожнить набухшие железы и оправдать это исключительностью ситуации. Он страшно боялся скомпрометировать себя перед княгиней и любой ценой решил не признаваться ей, что у него это в первый раз. Он не подозревал, что его давно уже раскусили. А тут еще желание, в удовлетворении которого он столько времени себе отказывал. Отвращение улетучивалось, все неотвратимо толкало Генезипа к подчинению немыслимым нагромождениям противоречий, воплощенным в идущем рядом уроде, — не только ради него, а объективно. И еще аналогия с собакой на цепи... Чувства его смешались в бесформенную магму, он превращался в невольника этого инвалида. Пока еще не целиком. Он уже не раз испытывал подобное ощущение. Ситуация становилась опасной. Время бежало быстро — казалось, оно мчится мимо, нашептывая на бегу грозные предостережения. — Сам видишь, что должен дать мне попробовать. Я ничего не хочу, лишь бы тебе было хорошо. Ты еще вернешься ко мне, позднее, когда увидишь, что с нею это отвратительно. — Жуткая душевная боль этого человека парализовала все защитные центры Генезипа. Обнаженный и беззащитный, он приносил себя в жертву, зная, что именно сегодня — это преступление. Ветер стал раздражающе горячим, словно доносился из чьего-то огромного широко раскрытого рта. Телом завладело гнусно приятное ощущение и непереносимо сладострастное раздражение — вспомнились прежние рукоблудные забавы. Тенгер упал на колени, и Генезип поддался унизительному триумфу сатанинского наслаждения. Но теперь он был не один — и это было удивительно. Удивительно. УДИВИТЕЛЬНО... — «уууу!» — завыл он вдруг, его тело содрогалось в противных конвульсиях, причинявших одновременно боль и раздирающее блаженство, которые сорвали с него какую-то внутреннюю маску, — и он пришел в себя. Сколько раз он уже пробуждался в этот проклятый день. Никогда раньше он так себя не чувствовал. Но впредь он не допустит ничего подобного — ничего гомосексуального не пробудилось даже в самых потаенных уголках его существа. Но жить стоит. Это был эксперимент, наподобие тех, какие ставили в гимназической лаборатории, получая водород или окрашивая что-то в красный цвет с помощью роданистого железа. Но то, что ему предстояло, все более казалось бесконечным мучительным сном.
С Тенгером тоже что-то произошло, он не был вполне доволен победой. Вот так, на снегу, не видя тела партнера, без контраста с его собственной увечностью, это не было, как он выражался, «на полную катушку», но все-таки ему удалось сломить этого парнишку и, главное, унизить старую мегеру. Вдохновение нарастало: звуки стремительно надвигались и упорядочивались в дьявольскую конструкцию, выстраиваясь на темной стороне души. Они все более связывались в единое целое — вырисовывалось произведение высокой пробы. Тенгер облегченно вздохнул — свинство было оправданно — последние проблески прежней этики в форме использования зла в художественных целях.
Генезип тоже испытывал постыдное удовлетворение. Он получил большее удовольствие, нежели то, давнее, и при этом не чувствовал никаких угрызений совести. Мир, словно противная змея, укладывающаяся спать, сонно сворачивался в равномерные кольца. Приятнее всего было бы заснуть вместе с ним. Но этот бесконечный день, точнее, сутки, безжалостно длился. Столько еще предстояло сделать! Но княгини он уже не боялся: теперь он покажет ей, что значит мужчина. (Бедный Зипек переоценил свои силы.) Иначе смотрел он теперь и на проблему пробуждения. Беседа представителей двух крайностей мысли отпугивала от всякой метафизики. Если они представляли последние умственные достижения, то, действительно, лучше туда не соваться вообще: пусть необычное совершается в жизни само собой. Ха — такое, как это чудо здесь, на снегу? (Надо признать, что в глубине души все же было угрызение совести — тут и говорить не о чем.) Только мыслью можно было убить мглистых монстров, с любопытством заглядывающих из будущего в кровавые дыры настоящего времени, в котором мир выпучивался в неизвестное. А верить во что бы то ни было, кроме осязаемого, или заниматься значками у Генезипа не было ни малейшего желания. Так он избежал опаснейшего искушения для современного человека: метафизики. (Где-то в стороне торжествовал, кувыркаясь, радостно смеясь и визжа, дьявол механической скуки, у которого не было подобных забот.) И всем этим он был обязан этому непонятному, отвратному, волосатому, требуховатому полузверю, которого он презирал и вместе с тем восхищался им, как таинственным инструментом, способным преображать болезненно гнетущую странность в сложную конструкцию звуков, представляемую с помощью читаемых знаков. Зипек был очень музыкален: он легко воспринимал музыкальную абракадабру Тенгера — возможно, глубже, чем обремененные знаниями официальные критики-профессионалы.
Они шли дальше и были так далеки друг от друга, будто находились на разных планетах. Когда они вышли из Людзимирской пущи, вдали, на башне костела, часы пробили первый час. Столкнулись неисповедимые судьбы. Откуда-то снизу, из чрева, в Генезипе поднялась страшная досада. Ему ужасно захотелось быть кем-то! О убожество! Быть кем-то по крайней мере для кого-нибудь, не для всех, даже не для большинства. Он завидовал Тенгеру — с которым только что холодно попрощался — что тот, может быть, будет когда-нибудь кем-то для многих, возможно, очень многих, хотя сегодня его не признает ни одна собака. Какое же это наслаждение — создать нечто совершенное, самодостаточное, живущее собственной жизнью. За это можно безболезненно отказаться от всего остального. С другой стороны, если учесть, что солнце может погаснуть и от всего остального ничего не останется, то не так уж важно быть кем-то в «сердцах миллионов». О чем думает сейчас Тенгер? Ах, узнать бы об этом хоть на секунду. Тогда бы Генезип стал таким умным, что никто б его не одолел. И откуда взялась проблема подчинения себе других людей? Никогда ему не справиться с этим хаосом. Нет у него какого-то необходимого аппарата упорядочивания. Признания Тенгера, даже самые интимные и несимпатичные, никогда не уменьшали его калибра и не делали его более познаваемым. Может, этой психической броней он помимо своей воли обязан искусству. «Мы бессознательно живем так, словно будем существовать на земле вечно, а если не мы, то, во всяком случае, наши творения. Но представим себе, что астрономы высчитали конец света — какое-то инородное тело вторгается в нашу солнечную систему и кружится вместе с нашим солнцем вокруг нового центра тяготения, а земля постепенно, например, в течение двух недель, перемещается на орбиту Нептуна. На основе наблюдений за перемещением планет заранее установлено, что это должно случиться через триста лет. И что же тогда будет с поколением, которое узнает об этом, как ему воспитывать детей и следующее поколение, а тому — поколение, которое дождется катастрофы? Не будет ли запрещено рождение детей? А что тогда будет с вечностью? Вот прекрасный сюжет для Стурфана Абноля! Я должен рассказать ему об этом. Но упаси его Бог писать публицистический роман, здесь нужно вжиться в психологию людей и посмотреть, что из этого «само» получится. Наверное, некоторые, например, Конрад, так и писали, только скрывали это, чтобы не портить свою репутацию у глупцов, так называемых литературных критиков.
Была глухая, но не безжизненная ночь. С гулом все более теплого и чувственного ветра сливалось завывание собак. В ночи таилось искушающее бесстыдство, провоцируя сверхпакостную возню и суету. Ужасное (все ужасно!) влечение мурашками пробежало по телу барона Генезипа Капена, девятнадцати лет, возможно, последнего в роду. Род Капенов хотел продолжаться. Зипек задумался о переломе в своей жизни. Он ощущал неутоленность. Некий пассажир внутри него — воплощение инстинкта — немедленно игнорировал все — как Афаназоль Бенц при помощи своих закорючек. Неизвестно, каким образом ему удавалось снять практически ничем не обоснованное высокое напряжение, но, наверное, это было наилучшим выходом.
У подножия известковых скал, за которыми находился карьер известняка, в старом запущенном саду стоял новый дворец князей Тикондерога. Генезип вдруг вспомнил, что забыл ключ от калитки, который дала ему княгиня. С трудом он взобрался на высокую ограду с рассыпанным по верху битым стеклом. Спрыгивая, он сильно поранил кисть руки. Кровь хлынула теплым ручейком: «Это моя первая жертва ради нее», — подумал он почти с любовью. Бесстыдство на мгновение слилось с симпатией, получилось нечто вроде настоящей любви. Он перевязал руку платком, но не смог остановить кровотечения. Оставляя кровавый след, он шел напрямик через парк мимо гудящих на ветру огромных, еще безлистных лип и ясеней. Ренессансный фасад (что может быть отвратнее ренессанса? — для Генезипа архитектура начиналась с брахманских капищ) открылся в конце убегающей вдаль аллеи из подстриженных, как в Версале, елей. Ни следа собак. Два окна в правом крыле первого этажа излучали приглушенный кровавый свет. Это была спальня — комната, уже два века предуготованная (и баба, несколько десятков лет предопределенная), где (и на которой) должна была произойти утрата невинности, «раздавдевствление» барона Капена де Вахаза — «последнего из династии», как пишет Клавдий Фаррер. Генезип подумал о своей графской родословной со стороны матери, и это доставило ему удовольствие: «Это уже кое-что», и устыдился этой мысли, которая, однако, не покидала его. Отец (живой или мертвый) по-прежнему для него не существовал. Если он умрет — закралась подлая мыслишка, — то, может быть, пробудится подавляемое чувство и появится страдание. Генезип боялся этого, но, с другой стороны, равнодушие было неприятным — угрызения совести по его поводу могли перерасти в мучительную боль.