к ней, еще в этом месяце пригласим ее на партию в бридж en petit comité [124], прошу тебя, будь с ней особенно любезен. Теперь английский посол сюда смотрит, прими это к сведению, Леон. В правительственной ложе уже восседает эта толстуха и дылда, жена Шпиттельбергера, – кажется, у нее под платьем шерстяной свитер; что бы ты подумал, если б я была такой же, тебе это не понравится, чти же мой тайный аскетизм! Торре-Фортеццас с нами здороваются, как изумительно выглядит молодая графиня, а она на целых три года старше меня, – клянусь, ты должен меня благодарить, Леон…
Леонид, ухмыляясь и кланяясь, вертится во все стороны. Он кланяется наугад, как слепой, которому на ухо шепчут имена идущих навстречу. Таковы уж эти Парадини, приходит в голову ему, но он забыл, что его самого, как и Амелию, завораживает поток громких имен… Снова и снова уговаривает он себя быть счастливым, потому что все разрешилось так неожиданно просто, таким превосходным образом, что он может не принуждать себя к тяжелым решениям и признаниям, что его мрачная тайна отправилась на тот свет и он может теперь дышать как никогда свободно и легко. Но увы! Он не может принять свое приглашение к счастливой жизни. Он даже как-то экзальтированно страдает оттого, что Эммануил – не его сын. О, Эммануилом, взрослым мужчиной, юношей стал бы со временем маленький Йозеф Вормзер, умерший пятнадцать лет назад в Сен-Жиле от менингита! Ничего не поделаешь, у Леонида в голове грохочет по рельсам поезд. И в этом поезде Вера уезжает из страны, где она не может свободно дышать, в страну, где она сможет дышать свободно. Кто поверит, что в тех странах, где эти спесивцы не могут дышать, талантливых людей, вроде отца Эммануила, мучают до смерти? Ясно, что все это – страшные сказки. Я в это не верю. Даже если Вера – сама правдивость, я не хочу верить. Но что это? Мне кажется, я тоже не могу свободно дышать. Как? Мне, коренному венцу, трудно здесь дышать?.. Да, настаиваю на этом! Надо бы на днях сходить к врачу, – может быть, что-то с сердцем? Вероятно, послезавтра, тайком, чтобы Амелия ничего не узнала. Нет, уважаемый коллега Скутеки, на прием я пойду, естественно, не к этой торжествующей посредственности Огароку, а к Александру (Аврааму) Блоху, и без стеснения. Но перед тем, уже завтра утром, я скажу Винценту Шпиттельбергеру: «Покорнейше прошу господина министра простить меня за вчерашнюю неприятность. Я спокойно обдумал за ночь предложения господина министра. Господин министр заново открыл колумбово яйцо. Я принес реляцию об ордене профессору Блоху и декрет о назначении профессора Огарока. Пора вспомнить наконец о своих национальных деятелях и взять верх над международным сговором. Господин министр очень ловок и, разумеется, уже на сегодняшнем заседании кабинета даст подписать оба документа господину федеральному канцлеру». – «Спасибо, господин заведующий, спасибо! Я ни минуты не сомневался в том, что здесь, в этом учреждении, вы – моя единственная опора. Скажу вам по секрету: если я займу вскоре пост канцлера, то возьму вас с собой как председательствующего на совещаниях. О вчерашнем не стоит беспокоиться. Вчера вы были несколько раздражительны… из-за погоды». – «Да, конечно, погода! Скверная погода». У Леонида еще звучит в ушах сводка погоды по радио. Переодеваясь к опере, он включил приемник. «Понижение атмосферного давления в Австрии. Надвигается буря». Вот почему он задыхается. Леонид продолжает кивать, механически, в пустоту. Чтобы угодить Амелии, он кланяется впрок.
Появились приглашенные сегодня в театр гости. Фрак и серебристо-черное вечернее платье под накидкой будто из металла. Дамы обнимаются. Леонид прижимается губами к надушенной пухлой руке с коричневыми родинками. Где вы теперь, бесплотные, сладко-горькие руки с хрупкими пальцами без колец?
– Милостивая госпожа становится с каждым днем моложе…
– Если так будет продолжаться, господин заведующий, вы скоро превратитесь в младенца…
– Что нового, дорогой друг? Что говорит высокая политика?
– В политике мне, слава богу, делать нечего. Я простой школьный учитель.
– Если даже ты так скрытен, дорогой господин заведующий, дела действительно плохи. Надеюсь только, что Англия и Франция нам помогут. И Америка, прежде всего Америка! Мы ведь последний оплот культуры посреди Европы.
Эти слова гостя непонятно почему взволновали Леонида.
– Обладать культурой, – говорит он в ярости, – это значит, другими словами, спятить. Видит Бог, мы все здесь спятили. Я не рассчитываю ни на какую силу, даже самую мощную. Богатые американцы охотно приезжают летом в Зальцбург. Но театралы – еще не союзники. Все зависит от того, достаточно ли мы сильны, чтобы самим провести у себя ревизию, прежде чем прибудут строгие ревизоры.
Он глубоко вздыхает, потому что осознает себя недостаточно сильным, и перед ним раскачивается в воздухе пухлое, полное ненависти лицо толстяка.
Аплодисменты его сиятельству! Иностранный сановник в окружении сановников местных подходит к парапету почетной ложи. Свет в зале гаснет. Лицо капельмейстера, освещенное единственной оставшейся гореть лампой под пультом, судорожно сжимается; он, как гигантский коршун, расправляет черные крылья. Не выпадая из пятна света, коршун размеренно и сильно машет крыльями перед чрезмерно большим оркестром. Опера начинается. Раньше она очень нравилась Леониду. Весьма упитанная травести выпрыгивает из роскошной постели еще более пышной примадонны. Восемнадцатое столетие. Примадонна, немолодая дама, пребывает в меланхолии. Травести, по-мальчишески болтая ногами и подчеркивая этим свои чрезвычайно женственные формы, возвращается с завтраком на подносе – чашечками с шоколадом [125]. «Отвратительно», – думает Леонид.
Он на цыпочках отходит вглубь ложи. Садится на обитую красным плюшем скамью. Непрерывно зевает. Все отлично. Дело с Верой окончательно отправлено на тот свет. Поразительное существо эта женщина. Она ничего не требовала. Если б я сам, как одержимый, не стал сентиментальничать, я ничего не узнал бы, ничего, и мы бы вежливо попрощались. Жаль! Мне было бы легче без правды! Никто не может прожить две жизни. По крайней мере, у меня нет сил вести двойную жизнь, на что считала меня способным Амелия. Добрая милая Амелия; с первого дня она переоценивала меня. Оставим это, слишком поздно. Нельзя позволять себе и столь бестактные сентенции, как вот эта, насчет ревизии. Что за ревизия, черт возьми! Я ведь не Гераклит Темный [126], не умный израэлит, я просто чиновник, мне не к лицу мудрые изречения. Наконец, разве я не научился быть таким же ослом, как все прочие? Нужно довольствоваться тем, что есть. Находить вкус во всем достигнутом. В этом дворце собралась тысяча лучших, но я принадлежу к высшей сотне. Я пришел снизу. Я победитель. Когда