отец умер так рано, мы – моя мать и пятеро братьев и сестер – жили на тысячу двести гульденов пенсии. Когда тремя годами позже умерла моя бедная мать, пенсии уже не было. Я не погиб. Сколько людей осталось домашними учителями у разных Вормзеров; они даже не осуществили свою дерзкую мечту: работая учителем где-то в захолустье, посидеть в трактире в комнате для знати. А я?! Все-таки это исключительно моя заслуга, что я, ничем не владея, кроме унаследованного фрака, стал всеобщим любимчиком, приятным молодым человеком и прекрасным танцором, что Амелия Парадини, настояв на своем, вышла замуж за меня, именно за меня; что я теперь не просто заведующий отделом министерства, а важная персона; что Шпиттельбергер, Скутеки и иже с ними хорошо знают, что я не якшаюсь со всякой шушерой, что я – исключение, что Швитикис и Торре-Фортецца, старые дворяне-феодалы, улыбаются мне и здороваются первыми, а завтра утром в кабинете я позвоню Аните Ходжос и скажу, что зайду к ней на чашку чая. Но одно хотелось бы знать: я действительно плакал сегодня из-за маленького мальчика или задним числом это вообразил?..
Музыка все сильнее давит на Леонида. Женские голоса подолгу тянут высокие ноты. Монотонность чрезмерности! Он засыпает. Но во сне он знает, что спит. Он спит на скамейке в парке. Слабо дрожащий свет октябрьского солнца окропляет газон. Длинной вереницей тянутся мимо него детские коляски. В этих белых, хрустящих по гравию повозках по-детски глубоко спят следствия причин и причины следствий с выпуклыми младенческими лбами, с надутыми губами и сжатыми кулачками. Леонид ощущает, как его лицо становится все суше. Следовало бы второй раз побриться перед оперой. Теперь поздно. Его лицо – большая поляна с пожухлой травой. Медленно зарастают тропы, дорожки и подъездные пути к этой одинокой поляне. Это уже смертельный недуг, таинственно-логическое соответствие вине жизни. Пока Леонид спит под тяжелым куполом постоянно возбужденной музыки, он понимает с необыкновенной ясностью, что сегодня ему была названа цена Спасения – темно, невнятно, смутно, вполголоса, как все предложения подобного рода. Он знает, что потерпел неудачу. Он знает, что нового предложения не будет.
1940
Я не был отцом Манон [127]. И все-таки она была моим ребенком. Всю нашу жизнь мы были вместе. Когда я увидел ее в первый раз, ей не было и года. Тогда у нее были чудесные длинные темные волосы. Она еще не умела говорить. Но когда ее спрашивали: «Как лает собака?» – она показывала: «Гав-гав!» – и отвечала: «Цок-цок!» – когда спрашивали о лошадке. Мы стояли у ее деревянной кроватки, и я сказал ее матери: «У вас прелестный ребенок». Манон посмотрела на меня спокойно и испытующе.
Позже ее мать стала моей женой. Мы жили втроем. Я не был отцом Манон. Но она стала моим ребенком.
Малышке было, вероятно, лет пять, когда мы открыли ее сценический талант. В это время мы были в большом городе, где ставилась в театре одна из моих пьес [128]. Пьеса была, кажется мне теперь, фантастическая и сумбурная. Содержание ее составляла череда снов. В одной из таких сцен-снов герой встречает свою возлюбленную на кладбище. «Где мой ребенок?» – спрашивает он. «Ты стоишь у его могилы», – отвечает женщина [129].
Генеральная репетиция этого претенциозного произведения продолжалась пять часов. Поскольку мы не хотели оставлять Манон одну в гостинице, мы взяли ее с собой в театр и уложили на диван в одной из лож, надеясь, что она скоро уснет. Она не спала ни минуты, даже во время длинных перерывов. Но к концу пьесы она так побледнела, что ее мать испугалась, взяла Манон в охапку и, несмотря на дикие детские крики, увела домой.
В последующие недели мы поражались тому, как малышка, завернувшись в какой-нибудь платок, представляла сцену на кладбище из моей комедии. Патетически раскинув в стороны ручонки, она повторяла раз за разом вопрос и ответ: «А наш малыш?» – «Ты у его могилы».
– Почему ты не выберешь себе что-нибудь повеселее? – спросил я ее. – Ведь в пьесе много комических сцен.
– Я не люблю веселое, – ответила пятилетняя девочка. – Мне нравится грустное. Грустное гораздо красивее.
Из-за моей профессии маленькая Манон постоянно бывала на репетициях и спектаклях. Своим неотразимым волшебством театр влияет на всех впечатлительных детей – не то что фильмы. Тщеславные родители часто путают подражание, передразнивание с настоящим талантом, призванием. Мы не были тщеславны. Прошло семь лет, прежде чем я узнал, к своему изумлению, что в Манон скрывался настоящий художник, который стремился к самовыражению.
Я всегда был восторженным почитателем и герольдом Джузеппе Верди. Великий мастер итальянской музыки написал около тридцати опер. Известны только семь или восемь. Но во всех его операх живет величайшая драматическая сила и мелодическая красота. С помощью своей жены, музыкантши, я выискал несколько неизвестных опер Верди, написал новый текст и переработал их сценически. Одной из них была «La forza del destino» – «Сила судьбы» [130].
Судьба была благосклонна к «Силе судьбы». Блестящую премьеру в Дрезденской государственной опере [131] публика приняла с восторгом. Манон, тогда двенадцатилетняя, присутствовала не только на представлении, но и на последних репетициях. Ее личико не было бледным – оно пылало… Она знала весь текст наизусть.
Летом мы жили в маленьком домике в австрийских горах. Компанию Манон составила ее подруга, неуклюжая немузыкальная девочка. Ей пришлось слушать текст «Силы судьбы» дни напролет. Я уже не помню, чье было предложение, но я устроил вместе с детьми представление главной сцены этого либретто.
С тех пор прошло пятнадцать лет, но незабываемы эти дни репетиций, когда я учил с Манон роль – лучше сказать, роли, так как она играла несколько ролей. Я уверен: ни один режиссер, впервые столкнувшийся с целомудренным, тонко чувствующим талантом, не испытал большей радости, чем я. В доме было несколько маскарадных костюмов. Для Манон – она играла главную мужскую роль, испанского офицера, ставшего позже монахом, – я выбрал фрак-рококо, танцевальные туфли и парадную шпагу. Сшили монашескую сутану. Соорудили сцену на переднем дворе. Публика сидела внизу, под открытым небом. Зрителей – среди них люди театра – двенадцатилетняя Манон удивила не меньше, чем меня. Она двигалась в офицерском костюме непринужденно, с несравненной грацией. Она полностью перевоплотилась в персонажа. В ее низком голосе слышалось детски-милое волнение. Она играла так, что заставила зрителей забыть о невольном комизме ее партнера – неуклюжей толстой девочки. Когда в сцене в монастыре она преклоняла колени и