— Даю слово, никогда, — повторил Стась серьезно. Он застегнул две отстегнувшиеся пуговицы сюртука, подкрутил усики и выпрямился на стуле. И тут он вдруг почувствовал, что у него где-то оборвалась пуговица; Стась покраснел, боясь пошевельнуться. Зосю удивила и огорчила его наивность; она стала играть небрежно, переставляла шашки кое-как, позволяя ему выигрывать; Стась, впрочем, тоже был рассеян — его беспокоила оторвавшаяся пуговица.
Они кончили партию. Зося отодвинула столик, убрала после ужина посуду, взяла свою неизменную канву с цветами и начала вышивать. Она даже не взглянула на Стася. Он сидел прямо, думая с отчаянием о том, что обидел ее. Беспокоила его и оторванная пуговица. Он все больше робел и не знал, как возобновить прерванный разговор. Он немного подвинулся к Зосе, расстегнул сюртук, наклонился к ней, но так и не решался заговорить и только умоляюще посматривал на ее лицо, склоненное над канвой.
Зося притворялась, будто ничего не замечает, и только злорадно улыбалась. В таком молчании просидели они довольно долго; наконец Стась, совершенно отчаявшись завязать разговор и чувствуя, что подтяжки все глубже врезаются в плечи, поднялся и начал прощаться. Встал и Сверкоский. Он обменялся с Осецкой какими-то таинственными фразами и вышел вместе со Стасем.
Шли молча. Стась чувствовал себя очарованным не столько Зосей, которая ему очень понравилась, сколько своим сегодняшним признанием и смелостью. Он расстегнул пальто — ему было жарко. Гордо подняв голову, он самодовольно улыбнулся и бросил веселый взгляд на мигающие на переездах железной дороги редкие огоньки.
«Чудесная девушка; непременно напишу маме. А какая, должно быть, добрая! «Пан Стах!», «Пан Стах!» — повторял он с упоением и так размечтался, что даже не мог вспомнить — попрощался ли он при расставании со Сверкоским, который всю дорогу молчал, размышляя над сказанными ему под большим секретом словами Осецкой.
На станции было пусто; в окнах Орловских светился огонек лампы, а из-за лиловых штор будуара Залеской неслись звуки фортепьяно.
Сверкоский, придя домой, разбудил Франека, велел ему приготовить чаю и, не переодеваясь, пошел в гостиную. Он зажег свечи, зажег большую лампу, стоявшую в углу на тумбе под красным, как кровь, абажуром, сел в бархатное изящное кресло, наслаждаясь окружающей его обстановкой. Франек вскоре поставил перед ним чай на небольшом золоченом столике. Из искусно скрытого в письменном столе тайника Сверкоский достал толстую сигару, закурил, пуская кольца ароматного дыма. Затем он стал пить чай. Пил он с наслаждением, мечтая о будущем.
— Гипчо! Женишься на Орловской! Да, непременно. — Какая-то злая улыбка исказила его треугольное лицо, так что из-под усов блеснули длинные белые зубы. — Прекрасная партия! Хи-хи-хи!.. Милая бабочка, хорошенькая, невинненькая! Хи-хи-хи! — вылетало из его горла индюшачье бульканье, и лицо сияло диким, чисто животным удовольствием. — Будешь большим паном, умей только ждать, — говорил он, сжимая свои длинные, как у шимпанзе, руки. — Женишься, оставишь службу, выиграешь в лотерее, и будут у тебя миллионы, миллионы, миллионы! — шептал он с упоением, тяжело вытягиваясь в предвкушении соблазнительных наслаждений. — Только осторожно! — предостерег он сам себя. — Значит, у нее были любовники? Откуда Осецкая пронюхала? Вот утешится Гжесик, когда узнает об этом! Хам негодный, подлюга, так тебе и надо! — со смехом твердил Сверкоский, шагая по комнате. В его треугольном темном лице с горящими желтыми глазами было что-то волчье; он уже бегал по комнате, совсем как волк, с вытянутой шеей и выгнутой спиной, то подскакивал, то садился на кресла и стулья и, поглаживая их бархатные и шелковые спинки, твердил: — Твое, Гипчо! Твое!
Амис, сидя у дверей, беспокойно посматривал на хозяина.
— Амис, подойди, сынок! — Собака бросилась к нему. — Спокойно, спокойно, мой славный, добрый песик! — Он гладил пса, а тот лизал ему руки и лицо. Вдруг Сверкоский достал из кармана ремень и изо всей силы хлестнул собаку по спине. Амис свернулся в клубок и притих на ковре. — То-то, сынок, без фамильярностей.
Утром, часов около одиннадцати, закончив дела с поставкой камня, Сверкоский пришел на станцию. Стась был уже на службе, из угла в угол по комнате слонялся с кислой миной Залеский. Он поминутно выглядывал в окно и решительно не знал, куда деть себя от скуки; наконец не выдержал, вышел на платформу и начал тренировку на велосипеде. Сверкоский, согнувшись вдвое, сидел неподвижно на диване, только взгляд его беспокойно бегал по полу, а Стась, в перерывах между телеграммами, писал письмо:
«Дорогая мамуся! Корзинку получил, благодарю от всего сердца. Телятина превосходная. Из остатков велел жене сторожа приготовить рагу с белой подливкой и кашей. Вчера со Сверкоским нанес визит пани Осецкой. Панна Зося была очаровательна и так мило приняла меня, что я с сожалением уходил домой; но надо было возвращаться: Сверкоский хотел пораньше лечь спать, чтобы утром отправить строительный камень.
Мы играли в шашки и пили чай. К чаю подали пирожные и сыр, но я боялся есть: сыр на ночь для пищеварения тяжел. Была там племянница Осецкой, Толя, очень больная. Если бы ты, мамуся, знала, какая эта Зося красивая и добрая! Буду ходить туда почаще, а то мне надоело уже смотреть, как Залеская закатывает глаза. Орловские принимают только Гжесикевича — знаешь, того богача-хама, я писал тебе о нем; он женится на панне Орловской. Может, мамуся, купишь мне новые подтяжки, только шелковые, мягкие; мои так впились вчера в плечи, что оставили красные полосы, пришлось растирать спиртом. Весь вечер я провел очень приятно, но под самый конец поцеловал руку панне Зосе, и она рассердилась, да еще оторвалась у подтяжек пуговица, поэтому я чувствовал себя немного неловко. В воскресенье увижу панну Зосю снова, тогда напишу тебе, мамочка, гораздо подробнее. Целую ручки».
Он поспешно запечатал письмо. Прошел Орловский, сердитый, мрачный. Он хлопнул дверью и молча принялся расхаживать большими шагами по кабинету.
— Может, у вас, пан начальник, много работы, могу помочь! — предложил Сверкоский, войдя к Орловскому. Тот остановился, грозно сверкнул глазами и резко ответил:
— Не нужны мне помощники! Нас двое, и, честное слово, мы управимся сами. За что же нам тогда платит дирекция?
Сверкоский пожал плечами и вышел.
Орловский запер за ним двери, написал рапорты, привел в порядок кассу, проверил счета и, окончив свою ежедневную работу, приготовил к отправке деньги и бумаги, принялся распечатывать и читать письма. Просмотрев все, что было адресовано на его имя, он написал в углу красным карандашом: «К сведению пану экспедитору».
— Рох, отнеси это в экспедицию. — Рох взял бумаги и преспокойно переложил на другой стол. — А это письмо отнеси барышне.
Орловский снял фуражку с красным верхом, надел экспедиторскую, с красным кантом, потер руки и, сгорбившись, пересел за другой стол. Он внимательно перечитал то, что написал минуту назад.
— Слушаю, пан начальник, будет исполнено! — сказал он, вскакивая со стула, и склонил почтительно голову, словно выслушивал приказание начальника.
— Вот, внесу только в ведомость и открою кассу: скоро подойдет пассажирский.
После этого он открыл оконце и подготовил компостер. По комнате он ходил на цыпочках, стараясь не производить ни малейшего шума. Несколько раз со странной покорностью он поглядывал на свой письменный стол; в этот момент ему приходило в голову, что на него несправедливо наложили трехрублевый штраф, и тогда он тихо вздыхал. Как только подошел поезд, Орловский запер кассу, сменил фуражку, натянул перчатки и, выпрямившись, словно главнокомандующий на смотру, принялся расхаживать по платформе.
Янка, получив письмо, удивилась: она не представляла себе, кто мог писать ей. Разорвала конверт и взглянула на подпись: Глоговский. А! Глоговский! Она обрадовалась. Письмо было короткое:
«Панна Янина! Припоминаете ли вы мою особу?»
Янка улыбнулась: в памяти всплыло его лицо с неправильными чертами, серые глаза и растрепанная шевелюра.
«Несколько дней тому назад я удрал с последнего места службы и случайно, а может, потому, что сам того хотел, устроился работать у одной с весьма дурной славой литераторши. Знаменитость эта живет в трех милях от Буковца. Моя обязанность — набивать мудростью головы ее живых творений. В воскресенье приеду в Буковец, не думая о том, примете вы меня хорошо, или с собаками, но я должен увидеть вас. Помните, что нас связывает клятва дружбы. Интересуют меня ваша местность и вы. Кончаю писать, но обещаю многое рассказать лично. Целую ваши ручки. Приеду в семь часов вечера; так мне поведало железнодорожное расписание.
Ваш Глоговский».