Он вспомнил, что и раньше бывали худые времена, но теперь — хуже, чем когда бы то ни было: прямо невозможно, жить стало. У него всегда так было — то густо, то пусто: сегодня отбою нет от покупателей, а завтра — хоть шаром покати. За какой-нибудь день он мог иной раз потерять столько, что хоть гевалт кричи, но потом обычно все помаленьку налаживалось, и казалось, что так будет и всегда — не то, что он богатеем станет, но и по миру, слава Богу, не пойдет. Когда он купил лавку, это был хороший район, тут приличные люди жили; только потом они начали переселяться отсюда, а понаехала всякая шантрапа; ну, и дело, конечно, тоже стало хиреть. И все-таки еще год тому назад, не закрывая лавку от зари до зари, вкалывая по шестнадцать часов в сутки, без выходных, он ухитрялся зарабатывать на жизнь. Конечно, какая это жизнь? Но все-таки живет человек, и ладно! А теперь, работая точно так же и еще больше выматываясь, он совсем на грани разорения. Раньше, даже в худые времена, он как-то всегда умудрялся выкарабкаться, а когда наступало доброе время, оно наступало и для него. А теперь — с тех пор, как десять месяцев назад появился напротив, за углом, этот Г.Шмитц, ему, Моррису, совсем житья не стало.
В прошлом году разорившийся бедняк-портной, у которого всего и было, что больная жена, закрыл свою мастерскую и уехал с глаз долой, зато Моррис начал с беспокойством поглядывать на запертую дверь. Дом принадлежал Карпу, и Моррис пошел к нему и попросил, чтобы тот, когда будет сдавать помещение, сдал его кому угодно, только не другому бакалейщику. На такой район, как этот, и одного бакалейщика за глаза достаточно. Если появится еще один, то оба хоть с голоду подохни. Карп ответил, что квартал не так уж плох, как думает Моррис («Еще бы, ты ведь шнапсом торгуешь!» — подумал бакалейщик), однако обещал, что поищет другого портного или, может быть, сапожника. Так он сказал, но Моррис ему не верил. Впрочем, время шло, а мастерская портного пустовала. И хоть Ида смеялась над его страхами, у Морриса все время было сердце не на месте. А однажды — он все время этого ждал — в пустой витрине появилось объявление, что скоро тут откроется магазин деликатесов и бакалейных товаров.
Моррис кинулся к Карпу.
— Ну, что ты делаешь? Ты же меня без ножа режешь!
Виноторговец только пожал плечами.
— Так ты же сам видел, как долго она пустовала. А кто будет за меня налоги платить? Но ты не беспокойся, он собирается торговать все больше деликатесами, а ты бакалею продавай. Погоди, еще и у тебя от него покупателей прибавится.
Моррис только застонал: он знал, что его ждет.
Однако день шел за днем, а лавка все стояла пустая, и Моррис начал уже было надеяться, что так будет всегда. Может быть, новый бакалейщик передумал? Что тут удивительного? Увидел, что вокруг беднота живет, вот и не осмелился открыть вторую бакалейную. Морриса так и подмывало спросить у Карпа, верна ли его догадка, но все не мог решиться, чтобы вновь не испытать такое же унижение.
Иногда, вечером, заперев свою лавку, Моррис, пугливо озираясь, пробирался за угол и смотрел на пустую витрину. Внутри было темно, а рядом сияла огнями аптека, и если на улице никого не было, то бакалейщик прилипал к стеклу пытаясь разглядеть, не изменилось ли что-то там, внутри. Два месяца лавка стояла закрытой, и всякий раз Моррис возвращался домой успокоенный. А затем однажды — между прочим, ему еще раньше показалось, будто Карп его почему-то избегает, — Моррис увидел, что заднюю стенку бывшей портняжной мастерской покрыла паутина новехоньких полок; и в эту минуту все его тайные надежды пошли прахом.
Через несколько дней полки были водружены и на остальные стены, а вскоре все помещение засияло свежей краской. Моррис пытался заставить себя не ходить и не смотреть, как продвигается ремонт будущей лавки, но все же нет-нет да и пробирался вечером поглядеть, что там творится. Он оценивал то, что сделано, а потом подсчитывал, сколько долларов он от этого потеряет. Каждый день в помещении появлялось какое-нибудь новшество — то сверкающий никелем прилавок, то громадный холодильник новейшей марки, то лампы дневного света, то свежепокрашенные стеллажи для фруктов, то хромированный кассовый аппарат. А затем оптовики навезли горы всевозможных коробок и деревянных ящиков всех размеров. И, наконец, при свете ламп дневного света появился в лавке незнакомец — сухопарый немец с типично немецкой прической «помпадур» и стал проводить в лавке долгие вечера, засиживаясь иной раз заполночь: попыхивая трубкой, он распаковывал и симметрично расставлял рядами банки, бидоны, кувшины, сверкающие бутылки с яркими наклейками. И как ни проклинал Моррис новую лавку, она ему до того нравилась, что когда он входил в свое обшарпанное заведение, ему становилось противно. И он понимал, почему сегодня утром Ник Фузо побежал туда, за угол: Нику хотелось полюбоваться чистотой и никелированным блеском нового магазина, хотелось, чтобы его обслужил сам Генрих Шмитц, энергичный, деловитый немец, одетый, словно доктор, в ослепительно белую парусиновую куртку. И туда же повадились ходить многие из его бывших покупателей, так что и без того мизерные Моррисовы доходы урезались на добрую половину.
Моррис пытался заснуть, но только беспокойно ерзал и ворочался в постели. Промаявшись так минут пятнадцать, он хотел было одеться и сойти вниз, в лавку, но тут в его сознание — не вызвав ни боли, ни горечи, а принеся даже какое-то облегчение, — вошел образ его сына Эфраима, о котором Моррис давно уже не вспоминал; и тогда он забылся сном, глубоким и спокойным.
Элен Бобер, стиснутая на скамейке вагона метро какими-то двумя женщинами, дочитывала очередную главу, когда стоявший перед ней мужчина исчез, а его место занял кто-то другой. Даже не подняв головы, Элен поняла, что это — Нат Перл. Она хотела как ни в чем не бывало читать дальше, но не смогла — и закрыла книгу.
— Хэлло, Элен!
Затянутой в перчатку рукой Нат дотронулся до полей новехонькой, с иголочки, шляпы. Он был, как всегда, приветлив, но за этой приветливостью скрывалось нечто — его блестящее будущее. Под мышкой он держал толстую книгу по юриспруденции, так что Элен вполне могла укрыться от него за собственной книгой. Но нет, то было плохое укрытие: Элен вдруг осознала, что шляпка и пальто на ней поношенные (непонятный ход мысли — ведь раньше ей это не мешало).
— «Дон Кихот?»
Элен кивнула.
Он уважительно взглянул на нее и понизил голос:
— Я давно тебя не видел. Где ты прячешься?
Она покраснела даже под одеждой.
— Надеюсь, я тебя ничем не обидел?
Женщины, сидевшие по обеим сторонам от нее, словно оглохли. Одна из них держала в больших, тяжелых руках четки.
— Нет, — в ее голосе звучала обида на себя.
— Так что же ты дуешься? — Нат говорил негромко, но в его серых глазах отразилось раздражение.
— Я не дуюсь, — пробормотала она.
— Так в чем же дело?
— Ты — это ты, а я — это я.
Он помедлил с минуту, обдумывая ее слова, затем ответил:
— Я не оракул, чтобы разгадывать загадки.
Но, впрочем, она высказалась достаточно ясно.
Он попробовал подойти к ней по-другому:
— Бетти про тебя спрашивала.
— Передай ей привет.
Не это она хотела сказать, и фраза прозвучала смешно: они жили в одном квартале, через дом.
Не зная, как поддержать разговор, он раскрыл свой фолиант. Она снова взялась за «Дон Кихота», чтобы отвлечься от своих мыслей выходками безумца, но нахлынули воспоминания, и она опять ощутила себя отброшенной в прошедшее лето, которого лучше бы вовсе не было, хотя в общем она любила лето. Но как можно зачеркнуть то, что не только случилось летом, но и повторилось осенью, — что она делала, сама того не желая? Она рассталась со своей девственностью без колебаний и жалоб, и сама удивлялась, почему ее мучит совесть; а может быть, это было просто разочарование и досада оттого, что, как оказалось, ею дорожили меньше, чем она ожидала. Просто Нату Перлу — записному красавцу с квадратным подбородком, талантливому и честолюбивому — хотелось с кем-нибудь переспать без больших хлопот; а она им увлеклась и подчинилась ему, и потом жалела. Жалела не о том, что отдалась ему, а что так долго обольщалась, будто она ему дорога, а по сути дела ему от нее нужна была лишь маленькая услуга, а вовсе не сама она, Элен Бобер.
Да и почему, собственно, она должна быть нужна ему? Кто она такая? Он окончил колледж с отличием, теперь — студент Колумбийского университета, уже на втором курсе юридического факультета. А она? Всего-навсего школу кончила, да еще год посещала вечерний курс в колледже, где получила какой-то жалкий зачет по литературе. У Ната — блестящее будущее, богатые друзья, которым он, кстати, так и не удосужился ее представить; а у нее за душой ни цента — о чем сразу можно догадаться по ее несолидной, смешной фамилии — и никаких видов на будущее. Она не раз спрашивала себя, не слишком ли много требует от него за то, что позволила ему лишить себя невинности. И всегда отвечала: нет. Ей недоставало какого-то признания, а главное — уважения к тому, кто дает то, что у него есть; и она надеялась, что простое желание перерастет во что-то большее. Ей хотелось просто какого-то будущего в любви. Наслаждение — это она получила, ее трогала и увлекала свобода интимных отношений с мужчиной. Этого-то она хотела бы еще и еще — но только без таких осложнений, как муки совести, или уязвленная гордость, или чувство понапрасну принесенной жертвы. И она обещала себе, что в следующий раз все будет по-другому: сначала взаимная любовь, а потом уже постель — тогда, может быть, прибавится нервотрепки, но зато вспоминать об этом будет легче. Так она рассуждала; но вот как-то вечером в сентябре она пришла навестить его сестру Бетти и оказалась одна в квартире вместе с Натом, и там снова сделала то, чего поклялась не делать. А потом ненавидела себя и боролась со своим чувством. С того вечера и до сегодняшнего дня она избегала Ната Перла, хотя и не говорила ему, в чем дело.