Нужно признаться, что для человека, склонного к подозрительности, такое испытание было не из легких.
Арманс потребовала, чтобы он немедленно и подробно рассказывал ей о всех оскорбительных для него замечаниях, случайно услышанных им в обществе. Она без труда умела доказать, что сплетники или вовсе не имели его в виду, либо говорили, подстегнутые недоброжелательством, которое испытывают все ко всем.
Самолюбие Октава уж ничего не утаивало от Арманс, и эти юные сердца дошли до той безграничной откровенности, которая, быть может, и составляет неотразимейшую прелесть любви. Разговаривая о чем-нибудь, они не могли в душе не сравнивать очарования их теперешней откровенности с той отчужденностью, которую чувствовали несколько месяцев назад, говоря о тех же вещах. Но даже эта отчужденность, столь памятная и все же не мешавшая им обоим быть тогда счастливыми, казалась лишним доказательством прочности и силы их дружбы.
Водворившись в Андильи, Октав сразу начал ждать приезда Арманс; он сказался больным и не выходил из замка. Действительно, несколько дней спустя приехала г-жа де Бонниве, а вместе с ней и Арманс. Октав все устроил так, что на первую свою прогулку он вышел в семь часов утра. В саду он встретился с кузиной и повел ее к апельсинному деревцу, стоявшему в кадке под окном г-жи де Маливер. Там за несколько месяцев до этой встречи Арманс лишилась чувств, сраженная его жестокими словами. Она узнала деревцо, улыбнулась и, закрыв глаза, прислонилась к кадке. Она была так же прекрасна, как в тот день, когда потеряла сознание из-за любви к нему, только менее бледна. Октав остро ощутил разницу между этими двумя свиданиями. Он узнал бриллиантовый крестик, полученный Арманс из России, — когда-то его носила ее мать. Обычно крестик был скрыт платьем, но в эту минуту благодаря движению Арманс Октав его увидел. Он вдруг потерял власть над собой и, взяв девушку за руку, как тогда, когда она упала в беспамятстве, осмелился коснуться губами ее щеки. Арманс вспыхнула и быстро отвернулась. Она горько раскаивалась в своем ребячестве.
— Вы хотите, чтобы я рассердилась? Хотите, чтобы я всегда выходила из дому в сопровождении горничной?
Следствием нескромности Октава была двухдневная размолвка. Но между этими существами, так горячо привязанными друг к другу, поводы для ссор были редки: прежде чем что-нибудь сделать, Октав думал не о том, будет ли это приятно ему, а о том, увидит ли в этом Арманс лишнее доказательство его преданности.
По вечерам они нередко оказывались на противоположных концах огромной гостиной г-жи де Бонниве, где собирались все сколько-нибудь интересные или влиятельные парижане. Если в это время к Октаву обращались с вопросом, он старался ответить словами, слышанными им от Арманс, и она видела, что его не столько интересует разговор, сколько радует возможность повторять вслух ее слова. Таким образом, в самой оживленной и приятной компании между ними непреднамеренно возникало не то чтобы какое-то особое общение, но нечто вроде эха, ничего, в частности, не выражавшего, но все же твердившего о неизменной дружбе и бесконечном доверии.
Осмелимся ли мы обвинить в некоторой чопорности ту неуклонную учтивость, которую наше время якобы унаследовало от блаженного восемнадцатого века, когда обществом еще не правила ненависть?
В нашу эпоху, столь цивилизованную, что для любого самого незначительного поступка всегда имеется образец для подражания или хотя бы осуждения, такая искренняя и беззаветная привязанность может сделать человека почти счастливым.
Арманс оставалась наедине с Октавом только на прогулках в саду, под окнами замка, где был заселен весь нижний этаж, или же в комнате г-жи де Маливер, да и то под присмотром последней. Но комната была очень большая, и г-жа де Маливер по слабости здоровья нередко нуждалась в нескольких минутах сна. Тогда она просила своих детей — другим именем она их не называла — устроиться в нише окна, выходящего в сад, чтобы своим разговором они не мешали ее отдыху. Эта тихая и простая жизнь сменялась по вечерам жизнью великосветской.
Не считая гостей, живших в деревне, из Парижа ежедневно наезжало в каретах множество народа. После ужина эти гости уезжали обратно. Быстро текли безоблачные дни. Октав и Арманс были слишком молоды, чтобы понимать, каким редчайшим счастьем они наслаждаются. Напротив, они считали, что многого лишены. У них не было опыта, и они не знали, что такие блаженные мгновения очень коротки. Счастье, сотканное из одной любви и чуждое тщеславия и самолюбия, еще может существовать в лоне бедной семьи, замкнувшейся в своем уединении. Но эти двое жили в светском обществе, им было по двадцать лет, все свое время они проводили вместе и, в довершение неосторожности, нисколько не скрывали, что счастливы и очень мало заботятся о мнении света. Свет должен был отомстить за себя.
Арманс и в голову не приходила эта опасность. Она огорчалась лишь оттого, что непрестанно должна была напоминать себе о невозможности брака с кузеном. Г-жа де Маливер тоже была совершенно спокойна: она не сомневалась, что образ жизни, усвоенный теперь ее сыном, неизбежно приведет к этому желанному событию.
Хотя Арманс и озарила счастьем жизнь Октава, но подчас, когда он оставался один, им овладевали мрачные мысли. Думая о своей судьбе, он пришел к такому выводу: «Сердце Арманс полно самых благоприятных для меня иллюзий. Я могу наговорить ей о себе бог весть что, и она не осудит меня, не станет презирать, а только пожалеет».
Он сказал ей, что в детстве у него была страсть к воровству. Арманс пришла в ужас от чудовищных подробностей, которыми воображение Октава расцветило прискорбные последствия этой удивительной склонности. Девушка была потрясена признанием кузена и впала в глубокую задумчивость, за которую вытерпела немало упреков. Но не прошло и недели после странной исповеди Октава, как она уже начала его жалеть и обращаться с ним еще нежнее, чем прежде. «Он нуждается в моем утешении», — оправдывалась она перед собой.
Убедившись после этого опыта в безграничной преданности той, кого он любил, почувствовав, что ему нет нужды таить от нее приступы уныния, Октав стал гораздо любезнее с окружающими. Пока близость смерти не вынудила его признаться Арманс в любви, он был не столько приятен, сколько остроумен и интересен. Недаром виконта особенно ценили люди, недовольные жизнью: им казалось, что его манера держать себя говорит о том, что он призван совершить великие дела. Чувство долга налагало такую печать на все его поведение, что иногда он вполне мог сойти за англичанина. Старики называли его мизантропию высокомерием и хандрой, тем более что он никак не старался расположить их к себе. Будь он к этому времени пэром, у него была бы отличная репутация.
Юношам, которым по всем их задаткам предстоит стать приятнейшими людьми в обществе, не хватает порою только школы несчастья. Октав хорошо усвоил уроки этого жестокого учителя. В то время, о котором идет речь, красота молодого виконта достигла расцвета, а роль, которую он стал играть в обществе, можно было назвать блестящей. Теперь его одинаково превозносили как люди пожилые, так и г-жа де Бонниве и г-жа д'Омаль.
Госпожа д'Омаль, не без основания утверждавшая, что не видела человека привлекательнее Октава, легкомысленно объясняла это тем, что он ей «никогда не надоедает. До встречи с ним я и помыслить не могла, что бывают такие люди. Главное, что с ним всегда весело!» «А я, — думала Арманс, слушая эту простодушную хвалу и вздыхая, — я отказываю этому человеку, которым все так восхищаются, в праве пожать мне руку. Но таков мой долг, и я никогда его не нарушу». Иной раз по вечерам Октав отдавался самому большому для него удовольствию: он молча смотрел на Арманс. Это замечала и г-жа д'Омаль, которая сердилась на то, что ее не развлекают, и Арманс, которая радовалась тому, что обожаемый кузен занят только ею.
Церемония посвящения в рыцари ордена Святого Духа, видимо, задерживалась, и г-жа де Бонниве снова стала подумывать об отъезде в Пуату, где у ее мужа был замок, давший имя всему его роду. С ней должен был ехать шевалье де Бонниве, младший сын маркиза от первого брака, новое для читателя лицо.
Totus mundus stult.
Hungariae rex.[76]
Приблизительно в то время, когда Октав был ранен, общество, собиравшееся у маркизы, пополнилось новым лицом — только что прибывшим из Сент-Ашёля[77] шевалье де Бонниве, третьим сыном г-на де Бонниве.
Так как при старом режиме ему пришлось бы избрать духовную карьеру, то и сейчас, несмотря на многие перемены, все семейство во главе с самим шевалье считало, что традиция обязывает его посвятить себя церкви.
Хотя ему едва исполнилось двадцать лет, он слыл юношей весьма ученым и, главное, не по возрасту здравомыслящим. Он был небольшого роста, очень бледен, одутловат, и на всем его облике лежала неуловимая печать елейности.