Охваченная страхом, она инстинктивно вцепилась руками в скамейку — масса людей шла прямо на нее; горящие глаза, раскрытые рты поющих, дым кадил, блеск золота, звуки органа, глухой топот ног — все это, сливаясь воедино, надвигалось на нее с яростной силой. Янка закрыла глаза: ей показалось, что это море вот-вот хлынет и сметет ее, словно былинку, раздавит, как ничтожного червяка, который осмелился плыть против течения. После богослужения она вышла из костела чуть ли не самая последняя. Старуха Гжесикевич дружелюбно взяла ее под руку и засеменила рядом, тихо повторяя последние слова молитвы.
На кладбище собралось все местное общество; люди разбились на группы и оживленно беседовали. Холодный ветер, посвистывая, гнал сухие листья и раскачивал голые ветки лиственниц. Надвигалась гроза.
— Я хотела сесть рядом с вами, но не было уже места, — сказала старуха.
— О нет, мест было много, — ответила Янка спокойно и улыбнулась. Ее улыбка была подобна разлитой в осенней природе грусти.
— Вы будете дома вечером? Мы с Ендрусем собираемся к вам.
— Да. И буду вам очень признательна, если навестите нас, очень!
Голос Янки пресекся, она невольно взяла руку старухи и поцеловала. В эту минуту она была ей бесконечно благодарна.
Толпа расступилась перед ними, когда они шли к калитке; разговоры умолкли; несколько дам, по-видимому умышленно, подошли к старухе Гжесикевич, поздоровались с ней, сделав вид, что не замечают Янку. С высоко поднятой головой она шла под ливнем презрительных взглядов, ни на кого не глядя и не отвечая на приветствия нескольких молодых людей, которые робко поклонились ей.
Анджей с Витовскими шли позади и видели всё.
Янка проводила старуху до коляски, простилась с Анджеем, который на виду у всех поцеловал ей руку. Поджидая отца, делавшего покупки в соседней лавке, она вдруг услыхала за спиной радостный голос:
— Янка!
Она быстро обернулась, пораженная этим криком.
— Хелена! Ты здесь? Откуда?
— Какая неожиданность!
И школьные подруги расцеловались.
— Ты живешь в наших местах? — спросила Янка.
— Недавно. В Розлогах, если ты о них слышала. Мы приехали сюда месяца три назад; а ты все еще дома, в Буковце?
— Скажи лучше — снова дома, снова в Буковце. Ну, да что там, поговорим об этом потом, а теперь я увезу тебя к нам.
— Нет, нет, хоть мы и едем в Буковец, но только на станцию и с первым же поездом в Варшаву. На обратном пути заглянем к вам с удовольствием. Боже! Ведь мы пять лет с тобой не виделись.
— Только пять! Ты давно из Парижа?
— Вот уже четыре года. Я прожила там всего год.
— А я на тебя сердита до сих пор — ничего не писала, я потеряла тебя из виду. Год назад я спрашивала у Галины твой адрес, но и она не могла сказать.
— Оправданий пока нет, но простить ты меня должна. А это мой муж, — представила она Янке подошедшего к ним высокого красивого блондина. — Поедем с нами до станции, поговорим обо всем.
— Хорошо, подождите, я только скажу отцу.
Через несколько минут Янка вернулась. Она была рада встрече. Приятельницы сели в коляску и поехали.
В дороге Хелена, внимательно всматриваясь в Янку, спросила ее:
— Чем занимаешься?
— Чем? Панна на выданье. Невеста, — иронически бросила Янка.
— Да, невеселое положение.
— Извини, Хеля, но я вижу, ты свободу невысоко ценишь!
— Прекрасная земля! — начал Волинский, которого разбудило наступившее вдруг молчание.
— Вы уже познакомились с местным обществом? Оно было сегодня в сборе.
— Кроме ближайших соседей, ни с кем. В этом костеле мы впервые: это не наш приход и далеко от нас. Мы зашли сюда по пути, направляясь на станцию. Я ехала с определенным намерением — если найду тебя в Буковце, увезу к себе, хотя бы силой, — сказала Хелена.
— Я не отказываюсь, но и не обещаю. Мама жива, здорова?
— О, здорова, спасибо. А этот господин, который поцеловал тебе руку, он…
— О нет, нет, это всего лишь хороший знакомый.
Приятельницы замолчали и смущенно посмотрели друг на друга, не зная, о чем еще говорить. Они почувствовали себя чужими и далекими.
Подъехали к станции. У Волинских не было времени зайти к Янке — поезд стоял уже у перрона. Они распрощались, заверив Янку, что зайдут на обратном пути.
До прихода поезда, на котором собирался приехать Глоговский, оставалось несколько часов.
Сидя одна, Янка принялась вспоминать все, что было в костеле; эти воспоминания расстроили ее. Желая забыться, она подошла к роялю и начала играть.
Вскоре прибежала Залеская. Она сидела молча, с удивлением всматриваясь в бледное лицо Янки, в ее мрачно сверкающие глаза. Залеская вместе с Осецкой и Зосей тоже была в костеле и слышала все, что говорили о Янке. Она хотела поболтать и утешить свою соседку, но угрюмое молчание Янки стесняло ее. Залеская сидела долго и, не дождавшись, пока та кончит играть, тихо вышла.
Янка импровизировала. Звуки какой-то необузданной фантазии, полной бурь и раскатов, вихрем срывались со струн и били резкими ритмами в ее душу.
Она кончила играть и принялась расхаживать по темной квартире. Каждую минуту она подходила к окну и смотрела — открыт ли семафор? Ее мысли были подобны огненным змеям. Они жалили ее и ослепляли, подобно молниям, извивающимся алыми зигзагами в темных далях.
Наконец прибыл поезд. При свете фонаря она увидела Глоговского. Янку охватило волнение. Она слышала, как он поднимается вместе с отцом по ступенькам; вот он остановился в передней, но Янка была не в силах встать со стула. Наконец, услышав оживленный разговор отца и гостя, она пошла им навстречу.
Глоговский хорошо знакомым движением протянул ей обе руки.
— Пусть я сдохну, пусть теперь сдохну, раз глаза мои увидели вас здоровой, — воскликнул он, целуя ей руки и ударяя себя в грудь. Светло-серые глаза его искрились смехом, растрепанные льняные волосы спадали в беспорядке на лоб, а лицо сияло такой искренней, детской радостью, что Янка почувствовала, как его настроение передалось ей.
— Только что на платформе я представился пану Орловскому, и вот я здесь. Дорогой мой, хороший! — крикнул он Роху. — Узнай-ка, присланы ли лошади от Стабровских?
— Но… честное слово, мы так скоро вас не отпустим, вы должны остаться, ну хоть до завтра, — запротестовал Орловский.
— Вы должны остаться: мы так хотим, — в первый раз заговорила Янка, обращаясь к Глоговскому.
— Констатирую насилие, произведенное над свободным гражданином, уступаю силе и остаюсь. Скажу только одно, чего, конечно, вы не поставите мне в вину; панна Янина тем более не осудит меня: я так хочу есть, что… — Он комически развел руками.
— Мы ожидали вас к обеду, сию минуту подадут.
— Мой дорогой друг, — торжественно начал Орловский после ухода Янки, взяв Глоговского за руку. — Я обязан вам большим, чем обыкновенной признательностью, — жизнью дочери, да и своей тоже; если бы вы не телеграфировали мне о болезни Янки, я ничего не узнал бы и не приехал, она бы умерла, и меня тоже не было бы сейчас на свете. Я давно хотел отблагодарить вас за доброту. Если раньше я этого не мог сделать, то делаю теперь от всей души и прошу: распоряжайтесь мной полностью.
— Пусть… — Глоговский осекся. Не докончив своей излюбленной фразы, он продолжал: — Если я услышу еще хоть одно слово благодарности, удеру сию же минуту.
— Ну, тогда позвольте поцеловать вас.
— Пожалуйста, это мы можем себе позволить! — Они расцеловались. — Я сделал только то, что обязан был сделать. Люди для того и живут стайками, чтобы взаимно помогать друг другу. Чистейшей воды эгоизм: что я сделаю сегодня для Петра, то Петр сделает завтра для меня, — вы согласны со мной, сударь? Но как здесь красиво! — воскликнул он, подойдя к окну и устремив взгляд на освещенный луной лес.
Орловский приглядывался к Глоговскому: подозрение, которое он тщетно старался заглушить, беспокоило его. В течение обеда он почти ничего не говорил, только внимательно следил за Янкой и Глоговским, за их улыбками, взглядами, пытался вникнуть в смысл их слов, но не мог уловить ничего, кроме дружбы, скрепленной уважением и доброжелательностью.
— Недолго пробыл я в Радомском воеводстве, — рассказывал гость, — мой благодетель стал обращаться ко мне в третьем лице: «Пусть сядет, пусть возьмет, пусть посмотрит за сыновьями». Я покончил с ним таким же манером, сказав: «Пусть заплатит, пусть сдохнет, пусть учит своих сыновей сам», — и уехал. Потом поболтался немного в Варшаве.
— Ну, а служба? Ведь было бы гораздо выгоднее получить место, к примеру хоть на железной дороге; можно было бы сидеть себе в Варшаве и заниматься литературой — одно другому нисколько не помешает.
— Дважды пробовал. На первом месте я продержался два месяца; обстоятельства сложились так, что именно в это время я писал драму, ну, и забыл о службе и не был там, наверно, с месяц. Пьесу кончил, но со службы меня выгнали. Другой раз устроился я на железной дороге и проторчал там целых два года, потому что сказал себе: с литературой покончено. Дома не держал ни листка писчей бумаги, не таскал записной книжки, визитных карточек, даже не носил манжет, чтобы не взбрело в голову писать. Я был точен, как часы, работал как вол; глупел так последовательно, что в конце второго года назначили меня каким-то начальником. Чтобы вспрыснуть новое назначение, устроили мы небольшую пьянку, пили на брудершафт, целовались, говорили потом друг другу «ты», — одним словом, в моем отделении царил ран, и у нас было веселее, чем на маскараде. Однажды вызывает меня мой начальник и очень деликатно дает понять, что не следует фамильярничать с подчиненными, что мне не хватает важности, строгости, что я должен держаться более солидно, ну, и тому подобное. Я искренне расхохотался.