Было еще рано, скамьи пустовали, только в боковых нефах начал скапливаться народ. По правую сторону женщины, словно поле пунцовых маков, поросшее желтыми лютиками и васильками, занимали полкостела, под самый выступ низких, приплюснутых боковых рядов. Через цветные стекла готических окон лились потоками солнечные лучи, освещая головы и плечи прихожанок, падая изумрудными отблесками на суровые, бритые скуластые лица мужиков, алея кровавыми рубинами на светлых волосах, заливая фиолетовой волной белые жупаны и красные жилеты, искрясь радужной бриллиантовой пылью на металлических украшениях поясов, на пряжках и воротниках.
Большая хрустальная люстра перед алтарем сверкала всеми цветами радуги и казалась облаком разноцветной пыли, в которой мелькали золотые огоньки зажженных свеч.
Шепот молитв, вздохи, кашель неслись отовсюду и обдавали Янку волнующим теплом. Толпа колыхалась, как волнистое поле ржи, покорно поддаваясь натиску вновь прибывших.
Скамьи заполнялись.
Янка с интересом оглядывала знакомых и тех, кого знала только в лицо. Увидев жену судьи, Закшевскую, подругу матери, она приветливо поклонилась ей. Та долго смотрела на Янку в лорнет на длинной черепаховой ручке, но на поклон не ответила. Закшевская шепнула что-то на ухо соседке и презрительным кивком головы указала на Янку. Янка заметила этот жест и сострадательно-иронические взгляды, обращенные к ней, вспыхнула и быстро повернулась к амвону. Ксендз начал проповедь. Через главный неф, где находились дочери и жены горожан, должностные лица, пробиралась хорошая знакомая Янки, пани Ломишевская, известная своим злым языком, горячим темпераментом и четырьмя дочками, похожими на плохо подобранную четверку лошадей; Ломишевская направлялась прямо к Янке. Янка привстала, желая пропустить их и поздороваться. Ломишевская, поняв ее намерение, отшатнулась, заслонила собой дочерей и убрала руки за спину.
— Идемте, здесь садиться нельзя.
— Но, мама, там есть несколько свободных мест.
— Нет, вы не будете сидеть рядом с циркачкой! — сказала она с презрением и так громко, что глаза всех обратились на Янку.
Янка задрожала от возмущения; ей безумно захотелось швырнуть молитвенник в лицо Ломишевской, но она взяла себя в руки, тяжело опустилась на скамью, устремила глаза на алтарь и стала вслушиваться в мелодичный голос ксендза. Рядом и за спиной Янки шушукались дамы, бесцеремонно рассматривая ее.
— Это та, в зеленой шляпке?
— Да. Видите, какой у нее цвет лица? Как луженая кастрюля.
— Но она действительно хороша собой.
— Брови и губы накрашены.
— Так это она пыталась отравиться?
— Об этом даже писали в газетах.
Они притихли: ксендз, в религиозном экстазе протягивая с амвона руки к алтарю, громким, исполненным веры голосом говорил:
— Мы должны молиться господу богу, почитать его, ему одному служить.
Он стал говорить тише: тысячи уст возносили к нему молитву; все сердца, слившись в одно, трепетали в благоговейной тишине; только рядом с Янкой дамы продолжали прерванную на мгновение беседу:
— Кажется, начальник станции не в своем уме.
— Лодзя должна ее знать — ведь они жили вместе и посещали одну школу, она даже приходила к вам.
— К несчастью, да. Я теперь очень жалею об этом.
— Я своих девочек ни за что не отдам в общественную школу, где учится всякий сброд.
— Почему она убежала из дому?
— Да кто как говорит…
Дальнейших слов Янке не удалось расслышать.
— Клянусь, мне это рассказала недавно Глембинская, сестра Гжесикевича.
Янка не стала больше слушать. Этот разговор коробил ее. Она подняла голову, желая вникнуть в слова проповеди.
— Благословенны смиренные сердцем, — говорил ксендз, — благословенны те, кто верует, благословенны водворяющие покой в сердцах ближних своих, благословенны исполняющие заповеди Христа, ибо они возлюбили людей и благо творят им; они уподобились тем пастырям и работникам, которые после трудового дня, изнуренные, но с чистым сердцем, приходят к вратам господним вознаградить себя за труд. Истинно, истинно говорю вам: господь бог воздаст каждому по заслугам его!
Ксендз вдохновлялся все больше, стал на колени и в заключение обратился к прихожанам с просьбой любить друг друга, прощать и молиться. Глубокий вздох, как августовский вихрь, пронесся по костелу. Толпа заколыхалась, как лес в бурю, глаза наполнились слезами, из груди вырвался стон, руки простерлись к небу, сердца затрепетали, головы поникли, и величественный гимн молитв зазвучал под сводами.
Янка побледневшими губами твердила слова молитвы, стараясь во что бы то ни стало забыть о зловещем шепоте, который обжигал ее, как кипятком, наполнял едкой горечью. Она не чувствовала уже гнева, лишь глубокая скорбь охватила сердце; ей казалось, что все устремили на нее злые глаза и с ненавистью кричат:
«Подальше от нее! Отверженная!».
Боль вгрызалась в сердце, но Янка сидела прямо и холодно глядела перед собой. Ее широко открытые глаза были полны слез.
Началась месса, но Янка молиться не могла. Она смотрела на Витовскую, которую лакей вел к креслу, стоявшему близ алтаря. Но Витовская остановилась и дала знак лакею посадить ее рядом с Янкой.
Витовский и Анджей стояли в дверях и наблюдали. Старуха Гжесикевич, сидя посредине главного нефа на специально принесенном для нее стуле, жарко молилась. Она поминутно поглядывала на Янку с выражением необыкновенной любви и жалости.
Служба проходила торжественно: орган заиграл величественный псалом. Певчие гирляндой голов обрамляли балюстраду хора; их голоса проникновенно неслись под своды. Солнце, проникая в окна, заливало костел яркими лучами. Клубился голубоватый дымок, плывущий из кадильниц. У алтаря, в облаках фимиама, седой старик ксендз пел дрожащим голосом молитвы. Вздохи, тихий плач и шепот молящихся сливались с музыкой, с игрой красок, с мраком боковых нефов, с блеском устремленных к амвону глаз. Звуки мощным гулом неслись к алтарю, катились волной к главному входу, вырывались наружу в золотистый октябрьский день, распростершийся над землей и лесами.
Янка глядела на алтарь с изображением богородицы, скопированной с картины Мурильо, но мысли ее были далеко. Она погрузилась в себя и не замечала окружающего; ей припомнились обиды, которые она перенесла, они всплыли из темных глубин памяти и сделали ее равнодушной ко всему, охватывая ее сердце чуть ли не каменным спокойствием.
Янка не чувствовала даже сожаления, лишь остатки горечи еще сочились, словно из разбитой чаши иллюзий, и по капле падали на ее сердце.
«Почему? За что?» — думала она. В жизни она так много выстрадала, и вот теперь за все свои мучения и разочарования — всеобщее презрение! «Неужели я не имею права на счастье? Что я такое сделала?» — твердила она, обводя глазами костел. Глядя на людей, на ряды знакомых, она чувствовала себя очень одинокой, чужой среди них; она поняла, что между ее и их душами нет ничего общего. Янка представила себе, будто она плывет по морю; вода равнодушно заливает и увлекает ее в глубину. Она очутилась вне круга той жизни, которой жили все. Но она не в силах была понять это, как не понимала и того, чем провинилась перед этими людьми.
Орган на минуту затих, и певчие смолкли.
Ксендз благословил молящихся и произнес:
— Святый боже, святый крепкий! — и, спускаясь по ступенькам алтаря, добавил: — Святый бессмертный! Помилуй нас!
Сотни голосов подхватили этот напев, и он ураганом пронесся по костелу; ксендз шел под балдахином в облаках фимиама, высоко держа сверкающую золотом и рубинами дароносицу; народ, продолжая петь, двинулся за ним тесными рядами и шел плечо к плечу, сердце к сердцу, объединенный чувством веры; свечи мелькали золотыми огоньками; звон колоколов вливался в общую гармонию. Процессия двинулась к кладбищу; под величественные звуки колоколов она обошла вокруг костела; под его опустевшие своды, сквозь толстые стены долетел лишь приглушенный напев: «Святый боже, святый крепкий! Святый бессмертный! Помилуй нас!». Слова эти эхом отзывались в пустых притворах, словно оттуда поющим вторили серафимы и святые, изображенные на стенах костела.
— Помилуй нас, — повторила Янка, не двигаясь с места, жадно впивая эти звуки. В то же время ее неотвязно преследовала мысль, что на свете никто никого не милует и все, кто идет теперь с этой песней, все, кто возвращается через главные двери костела, — ее враги.
Охваченная страхом, она инстинктивно вцепилась руками в скамейку — масса людей шла прямо на нее; горящие глаза, раскрытые рты поющих, дым кадил, блеск золота, звуки органа, глухой топот ног — все это, сливаясь воедино, надвигалось на нее с яростной силой. Янка закрыла глаза: ей показалось, что это море вот-вот хлынет и сметет ее, словно былинку, раздавит, как ничтожного червяка, который осмелился плыть против течения. После богослужения она вышла из костела чуть ли не самая последняя. Старуха Гжесикевич дружелюбно взяла ее под руку и засеменила рядом, тихо повторяя последние слова молитвы.