— Нет, — только и сказал я.
Она заметила, что я обижен, тотчас сделалась серьёзна и решила свернуть на другое:
— Я хотела только справиться о моих старичках. Но надеюсь, они здоровы и благополучны. Вот скоро отец принца нашего будет крестить.
— И как вы его назовёте? — через силу выдавил я.
— Пока не решили, — ответила она. — Мой муж хочет назвать его Фердинандом, в честь Мака. А я сама не знаю.
Она сказала «мой муж», я заметил. Раньше она называла его только Бенони, раньше она скорее Арентсена считала своим мужем. Да что же это такое кольнуло меня тогда? Зависть? Злость? Я решил ей напомнить про Арентсена, про катастрофу, я сказал:
— И вы уж не испугаетесь теперь лопаря Гилберта?
— Нет, — сказала она и покачала головой. — Теперь я его не боюсь.
— И вам нечего больше печалиться о несчастье, — сказал я, — о катастрофе.
— О чём вы... Ах! Нет, я про это даже не хочу вспоминать. Это всё точно давным-давно было, точно сто лет назад.
И тут я сказал:
— А стоило бы и вспомнить, однако.
— Не знаю, — сказала она. — Это так далеко отодвинулось. Нет-нет, это всё отошло, вы же слышали сами, чего он мне тогда наговорил. Нет, это конец, и я рада. Разумеется, слишком печальный конец, но всё же. А мне остаётся быть верной себе и своим.
«И только!» — подумал я. Но ведь тут и я сижу перед нею, мне-то куда прикажете деться? Всё ниже и ниже я опускался, мысли мои всё тесней замыкались вокруг одного-единственного человека. Отчего я не встал тогда, не ушёл? На меня напала такая тоска, я уже ничего не соображал, я сам слышал, как что-то сказал, как она переспросила: «Что-что?». Ах, куда подевалась моя горькая, моя стойкая гордость, да, мой удел был жалок, но из жалкости этой я сделал себе положение, поприще, я стал совершенно как Йенс-Детород, когда он выклянчивал кости.
— Я нынче ночью стоял под вашими окнами и видел у вас свет, — сказал я.
Неужто не поможет и это? Ну, поблагодари же меня, растрогайся, улыбнись! Роза сморщила нос.
— Верно, это вы для ребёнка засветили ночник? Он по ночам не спокоен... — стал было я продолжать и оставил.
— Нет-нет, — встрепенулась Роза. — Его только покормишь, и сразу он опять засыпает.
Теперь надо было встать. Мункен Вендт тут бы встал, и Николай Арентсен тоже.
— Так-так-так, — сказал я и вздохнул, и принялся разглядывать стены и потолок, чтобы казаться равнодушным. — Вот, не знаю, что мне делать весной, идти мне с Мункеном Вендтом или не стоит.
— А-а, вы, значит, не остаётесь в Сирилунне? — спросила она.
— Сам не знаю. Лучше всего, верно, было бы в воде лежать, на десятисаженной глубине.
— Нет, ну зачем так отчаиваться! — говорит Роза с дружеским участием. — Бедненький, до чего же вам худо... — И вдруг я вижу, что она прислушивается к шагам наверху. — Кажется, принц проснулся! — говорит она и встаёт.
И тут только я наконец встаю и протягиваю ей руку.
— Если встретите моего мужа, скажите ему, чтобы не забыл, о чём я его просила, — сказала мне Роза уже на крыльце.
Мне было так тяжело, я был сам не свой, я ответил:
— Разве что не запамятую. Попытаюсь, однако.
— Да-да, — ответила Роза покладисто и стала подниматься по лестнице.
По дороге домой я поклялся себе, что ноги моей не будет в этом доме до самого распоследнего прощанья. Я встретил Хартвигсена и передал ему поручение.
— Как забыть, я за тем ведь и шёл, — сказал он. — Моя супруга несколько дней всё ко мне приступала, мол, сведи счёты в лавке, с Маком и прочее, мол, надо знать что к чему. Это она правильно. Теперь у нас ребёнок, надо и о других, не только о себе позаботиться. Вот я всё до нитки и сосчитал. Суммы, заметьте себе, такие, что другой кто и закачался бы и упал, и речи решился. Это уж скажу я вам!
Хартвигсен, кажется, остепенился, это Роза ему помогла, и впредь его будет путеводить её добрый и кроткий разум. Потом уж узнал я от Стена-Приказчика, что у Хартвигсена в лавке был ужасающий личный счёт и теперь он его погасил. Приятно, конечно, было поговорить о великодушии Хартвигсена ко всем нуждающимся, но не мог же он вечно повторять: «Запиши на Б. Хартвича!».
Сущий ребёнок. Он стоял на дороге после такого важного дела и думал лишь об одном: чтобы я, посторонний, полюбовался его могуществом.
— Да, другой бы кто закачался и упал, — сказал он. — А я вон устоял! Нельзя же!
И тут снова он стал намекать на кое-что, что на днях решил предпринять:
— Всё на широкую ногу! Денег уйма уйдёт.
И Хартвигсен раскланялся и, смеясь, удалился.
Вот-вот и Пасха, кое-какие суда возвращаются уже с Лофотенов с рыбой для всего околотка. Рыба хорошая, все смотрят с надеждой в будущее.
Нынче шестнадцатое апреля, ровно год, как я приехал сюда. Я сижу в своей комнате и всё думаю-думаю, я оглядываюсь на мою жизнь. Солнце поднимается высоко, и я решаю начать новую картину, изобразить то, что вижу я из окошка: поля, край мельницы и горную гряду за мельницей, в сверкании солнца и снега. Я стану писать мою картину на Святой, когда так долго тянутся дни. Хоть оно и трудновато для глаз.
Девочки выпросили у матери шёлковый жёлтый платок, чтобы глядеть в пасхальное утро, как солнце пляшет от радости, что Христос воскрес. В Финляндии оно плясало. Они обещали, что и мне дадут поглядеть. Милые, добрые детки, ни разу-то мы не поссорились, кроме того случая летом, когда они измяли букет, который я нарвал совсем для другого человека. Потом уж я думал — быть может, и кстати, что букет был измят и я его не стал преподносить, кто знает? А с тех пор мы ни разу не ссорились. Осенью они меня, бывало, бросали, предпочитали общество Йенса-Деторода, но скоро снова они возвращались ко мне, а зимою мы часто ходили на лыжах, катались на санках. Они часто навещают меня в моей комнате, и всегда постучатся, а если вдруг и забудут, тотчас выскочат и постучатся в дверь. Мне от них одна радость. Я не знаю, как уж им за неё отплатить, они вечно прибегают ко мне в неурочное время и требуют сказок, и я им никогда не отказываю, разве прошу отсрочки, если занят своей картиной.
После Святой Хартвигсен с одним из судов, приходивших домой на побывку, ушёл на Лофотены. Надо было присмотреть, как там его двое шкиперов, стоя на якоре, скупают рыбу. О, у Хартвигсена столько забот!
Через четыре дня он, однако, вернулся, ещё более важный и гордый: он нанял себе пароход, целый корабль! Он сам стоял на капитанском мостике вместе с капитаном и отдавал команды рулевому. Всё это совершалось среди бела дня, мы все сбежались на пристань смотреть. Вот Хартвигсен крикнул: «Забрать швартовы!» — и якорь грохнулся вниз.
Не это ли — важное событие, на которое он всё намекал? Богач Хартвич из Сирилунна нанял пароход, чтоб вернуться домой с Лофотенов. Он стоял на капитанском мостике и прикидывался, будто нас не видит, но я-то знаю, он прекрасно нас видел, и его буквально распирало от счастья. Потом он сошёл на берег вместе с капитаном. Мы их приветствовали. Хартвигсен радовался, как мальчишка. И они проследовали мимо.
Но большой пароход нужен был Хартвигсену, оказывается, не только для возвращения с Лофотенов, нет, он должен был везти его сына на крестины. Так вот оно — событие, а прочее всё чепуха рядом с ним. Крестить ребёнка собрался отец Розы, пастор Барфуд в соседнем приходе, путь туда не близкий, и Хартвигсен решил потешить Розу небывалым рейсом.
В полдень Хартвигсен явился в Сирилунн и, желая говорить с Маком и баронессой, прошёл в гостиную. Разговор был важный — он приглашал своего компаньона и дочь его в крёстные к сыну. Ох, этот Мак, можно его ненавидеть до смерти, но он господин почтенный и благовоспитанный, тут уж кто спорит! Мак тотчас согласился, сказал, что премного обязан, то же отвечала и баронесса.
— А как вы его назовёте? — спросила она.
Но тут Хартвигсен несколько замялся с ответом:
— Ещё не решено. Но моя супруга найдёт имечко своему принцу. Она его всё принцем зовёт.
Дело в том, что Хартвигсен хотел было назвать мальчика Фердинандом в честь Мака. Но Петрина, которая была раньше горничной, а потом вышла за Крючочника, перебежала ему дорогу: она на Пасху окрестила своего мальчика Фердинандом — и ведь имела право. А кто удивлялся, что Мак этому не воспротивился, тот просто плохо его знал. «Пожалуйста», — только и сказал ей Мак.
Прежде чем уйти, Хартвигсен и меня просил завтра пожаловать на пароход и принять затем участие в празднике в честь крестного и крестной, но я поблагодарил и ответил, как уже было однажды, что у меня нет подходящего к случаю платья.
— Ах, у него фрака нет! Он скорее умрёт, чем явится в свете без фрака! — сказала баронесса и расхохоталась.
— Так меня воспитали в нашей хорошей семье, — сказал я.
Мак кивнул и за меня заступился. Ну, а для меня важней был кивок и несколько добрых слов Мака, чем весь этот баронессин хохот. Немного погодя она всё же сказала: