В большинстве то были неудачницы, знавшие лучшие времена: вдовы, разорившиеся помещицы, бывшие богачки, бывшие важные дамы, старые девы и молодые девушки, приехавшие в Лодзь в поисках работы. Нужда объединила их и сравняла общественно-кастовые различия.
На Спацеровой улице они снимали целый этаж дома, напоминавший гостиницу, — длинный коридор вдоль всего этажа заканчивался большой комнатой в торце, которая служила общей столовой.
Кароль и Мориц столовались там вместе с несколькими приятелями.
Кароль слегка запоздал — все прочие столовники уже сидели за большим круглым столом.
Обед ели торопясь, молча, ни у кого не было времени на разговоры, все озабоченно прислушивались, приподымая голову, не гудят ли уже гудки.
Кароль сел рядом с баронессой, которая в субботу задавала тон в ложе, молча пожал несколько протянутых ему рук, кивнул тем, кто сидел подальше, и принялся за обед.
— Горн еще не приходил? — спросил кто-то через стол у пани Лапинской.
— Что-то он нынче опаздывает, — ответила она.
— А он придет только вечером, — сообщила молодая девушка с коротко остриженными волосами, которые она ежеминутно откидывала со лба.
— Почему, Кама?
— Он собирался сегодня устроить Бухольцу скандал и отказаться от места.
— Он вам об этом говорил? — живо спросил Кароль.
— Такой у него был план.
— Я вижу, он никогда ничего не делает без плана — воплощенная методичность.
— Вот что значит немчура!
— Ох, тетя, пан Серпинский назвал Горна немчурой! — возмутилась Кама.
— Немчура и есть: даже в гневе у него методичность.
— Ба, я однажды видел, как он у нас в конторе ссорился с Мюллером.
— А я только что оставил его в такой же стычке с Бухольцем.
— И что же там случилось, пан Кароль? — с живостью воскликнула Кама; подбежав к Боровецкому, она запустила ему в волосы свою маленькую, почти детскую ручку и, тряся его голову, шаловливо заныла: — Тетя, пусть Кароль нам расскажет!
Несколько пар глаз обернулось к ним.
— При мне еще ничего не случилось, а вот после моего ухода — этого я не знаю. Разговор был серьезный. Горн от всего сердца убеждал Бухольца, что он вор и швабская морда.
— Ха, ха, браво, Горн, храбрый малый!
— Благородная кровь, милостивый государь, она себя покажет так или иначе, — с удовольствием пробурчал Серпинский, утирая пышные крашеные черные усы.
— А я вас люблю, потому что вы настоящий аристократ. Правда, тетя?
— И я Каму люблю, милостивые пани, уж поверьте…
— Люблю так или иначе, — со смехом докончила Кама.
— У Горна не столько храбрости, сколько бессмысленного задора, — с досадой сказал Кароль.
— Мы запрещаем так говорить о Горне! — хором закричали женщины, глядя на Каму, которая, отпустив голову Кароля, резко отскочила и, вся раскрасневшаяся, с горящими глазами, сердито воззрилась на него.
— Я от своих слов не отказываюсь и готов доказать, что я прав. Если он хотел оставить службу — он мог это сделать, если у него были претензии к Бухольцу — он мог их высказать: с Бухольцем легче договориться, чем с другими, потому что Бухольц умный человек. Но зачем было устраивать такой скандал — разве что из тщеславия, чтобы в Лодзи о нем говорили. Да, мальчишки будут дивиться его смелости и отваге. Великое геройство — отругать больного старика. Бухольц ему никогда этого не простит, будет мстить до самой смерти, память у него хорошая.
— Э, долго это не протянется, слава Богу, он, кажется, тяжело болен! — весело воскликнула Кама.
— Кама, что ты болтаешь!
— И ничегошеньки он Горну не сделает. Горн поедет в Варшаву, к себе домой, и будет над Бухольцем потешаться. Правда, тетя?
— А что он шваба обругал, это уже при нем останется.
— У Бухольца руки длинные — и до Варшавы достанут. Он найдет способ, чтобы Горна взяли на заметку, сделает так, как Мюллер сделал с Обрембским, и Горн поостынет — времени будет вдосталь.
Где-то невдалеке пронзительно загудел гудок.
— Кречковский, это твой соловушка тебя кличет, — засмеялся кто-то.
— Хоть бы ему поскорей голос потерять! — промолвил высокий худощавый блондин в очках и, встав из-за стола, торопливо вышел.
— А разговор действительно был резкий, пан Кароль? — спросила пани Стефания, подсаживаясь к Каролю, вся такая же сиреневая, как в субботу в театре.
— Более чем резкий — Горн был готов кинуться на Бухольца.
— Удалец парень, милостивая пани, надо было ухватить шваба за чуб да надавать ему тумаков.
— Пан Серпинский, это вам не свара с мужиком.
— А почему бы и нет? Известно же, милостивая пани, что Бухольц с людьми обращается, как с собаками. Псякрев! — И, мгновенно спохватившись, он умолк. — Прошу прощения, милостивая пани, увлекся, а вот и моя скотина замычала. — Он заторопился, быстро перецеловал руки всем дамам мощный, оглушительный гудок проникал сквозь оконные стекла, призывая на работу.
И так, по очереди, столовники быстро поднимались, оставляя обед недоеденным, кивали всем, не имея времени на более долгое прощанье, и выбегали прочь, натягивали пальто уже на лестнице; они бежали на фабрику, подгоняемые гудками, которые, подобно канонаде, гремели над городом и звали на работу. Каждый знал голос своего гудка, и каждый, услышав этот ненавистный голос, бросал все и мчался сломя голову, только бы не опоздать.
Лишь Боровецкий не прислушивался к гудкам да Малиновский, молодой техник из конторы Шаи; Малиновский все время ел молча, то и дело что-то быстро записывая в блокноте, лежавшем рядом с его тарелкой; порой он устремлял свои зеленые глаза на лицо пани Стефании, тихо вздыхал, приглаживал волосы и катал шарики из хлеба, которые затем долго разглядывал.
Лицо у него было бледное, белее некрашеного ситца, пепельного цвета волосы и усы, а глаза странно зеленые и все время менявшие цвет. Он неизменно привлекал внимание: он был очень красив, очень робок и всегда очень молчалив.
— Тетя, а пан Малиновский сегодня сказал хоть одно слово? — спросила Кама, которая с особым удовольствием ежедневно его мучила.
Занятая беседой с Боровецким, Лапинская не ответила, а Малиновский опустил глаза и со странной нежной улыбкой снова принялся что-то записывать.
Теперь и сидевшие за столом женщины начали одна за другой подниматься и выходить — все они где-то работали.
Отчаянно зазвонил звонок в передней.
— Это мой Матеуш! Телеграмма! — воскликнул Кароль, хорошо знавший манеру звонить своего слуги.
И действительно, появился Матеуш с телеграммой от Морица.
— Оно только что пришло, и я вмиг, — доложил он.
— Пусть оно хорошенько вытирает ноги в передней, если оно ходит в грязных сапогах! — энергично скомандовала Кама.
Не обращая внимания на любопытные взгляды, Боровецкий подсел к окну и стал читать телеграмму:
«Все хорошо. Кнолль, Цукер, Мендельсон покупают. Первую партию отправил утром. Свози ко мне. Переплата пятнадцать процентов. Запасы невелики. Вернусь через неделю».
Кароль жадно пробежал телеграмму и не мог скрыть своей радости.
— Хорошие вести, пан Кароль? — спросила пани Стефания, глядя сиреневыми глазами на его просиявшее лицо.
— Очень хорошие!
— От невесты! — воскликнула Кама.
— Нет, всего лишь от Морица из Гамбурга. Хороша невеста! Если Кама будет паинькой, я сосватаю ее за Морица.
— Он еврей, не хочу, не хочу! — затопала ногами Кама.
— Ну, тогда за Баума.
Но Камы уже не было в комнате. Боровецкий начал прощаться.
— Вас-то гудки, кажется, не зовут.
— Все равно сегодня я должен спешить больше, чем всегда.
— Да, конечно, у вас никогда нет времени побыть с нами, уже три недели вы у нас не бывали вечером! — В голосе пани Стефании звучал легкий упрек.
— Пани Стефания, я не смею поверить, что мое отсутствие было замечено, я не так тщеславен, но я знаю твердо, что, пропуская эти вечера, я потерял гораздо больше, чем вы, гораздо больше.
— Как знать! — прошептала она, подавая ему на прощанье руку, которую он крепко поцеловал и вышел из столовой.
В передней ему преградила дорогу Кама.
— Пан Кароль, у меня к вам большая просьба, очень-очень большая…
— Слушаю и заранее обещаю все исполнить. Пусть дитятко попросит.
Кама не смотрела на него — короткие завитки черных волос закрывали весь ее лоб, и она их не откидывала; опершись спиною о дверь, сжав кулачки, она долго собиралась с духом.
— Пожалуйста, не браните Горна, помогите ему. Он этого заслуживает, он такой добрый, такой благородный, и ему в Лодзи так плохо, никто его не любит, все над ним смеются, а мне это неприятно, мне очень больно, я бы так хотела, чтобы… Иисусе, Мария, я не хочу, чтобы так было! — воскликнула она, разражаясь рыданьями, и убежала в столовую, потеряв одну туфельку.