Куба достал из-за пазухи несколько припрятанных ломтиков хлеба, покрошил их и, став на колени, разбросал по могилам.
— Прими, душа христианская… поминаю тебя в вечерний час… Подкрепись, душа кающаяся, — приговаривал он тихо и взволнованно.
— А они возьмут? — так же тихо и с беспокойством спрашивал Витек.
— А как же! Ксендз их кормить не дает! В бочки люди всякого добра накладут, а этим горемычным ничего не достанется. Не только у ксендза, у самого последнего нищего свиньи имеют корм, а души грешные терпят голод…
— А они придут, Куба?
— Не бойся! Прилетят все, кто в чистилище мучается. Господь их в этот день отпускает на землю — своих навестить.
— Своих навестить! — повторил Витек дрожа.
— Да ты не бойся, дурачок, сегодня нечистому к людям подступу нет, отгоняют его молитвы и свечи! Сегодня сам Иисус ходит по свету и считает, сколько еще у него душ осталось, пока всех не возьмет к себе… Так мать моя сказывала, я хорошо помню, да и старые люди так говорят.
— Иисус ходит? — шептал Витек, настороженно озираясь.
— Да разве увидишь его? Это только святые его видят, да те, кто больше всего натерпелся на этом свете.
— Гляди, что-то светится, и люди там какие-то!.. — вскрикнул с ужасом Витек, указывая на ряд могил у самой ограды.
— Там похоронены те, кого в лесу убили… Да… И мои господа там лежат, и мать моя…
Они пробрались сквозь чащу и стали на колени у могил, которые осели настолько, что почти сравнялись с землей. Не было на них крестов, не осеняло их ни одно дерево, — лишь песок, сухие стебли коровяка и тишина, забвение, смерть…
У этих могил стояли на коленях Амброжий, Ягустинка и старый Клемб. Мерцали две лампадки, воткнутые в песок, а ветер колыхал их огоньки, подхватывал слова молитв и уносил их в ночной мрак.
— Да, мать моя тут лежит… Я помню, — говорил Куба тихо, обращаясь больше к себе самому, чем к Витеку, который жался к нему, потому что холод пронизывал его до костей. — Магдаленой ее звали… У отца своя земля была, но он служил в имении в кучерах… все, бывало, на заводских рысаках старого пана возил. А потом помер; землю дядья забрали. А я господских поросят пас. Да, Магдаленой мать звали, отца — Петром, а прозвище ему — Соха, как и мне… А потом меня к лошадям приставили, чтобы я, как отец покойный, панов возил. И все, бывало, мы на охоту ездили к другим господам… Стрелял и я неплохо… Меньшой панич мне ружье дал. А мать моя в усадьбе у старой пани служила… Я хорошо помню. А когда все пошли воевать, взяли и меня. Целый год я там с ними был и все делал, что приказывали. Не одного солдата убил… А молодого пана ранили в живот… Добрый он был человек — ну, да и хозяин мой, как-никак… Взял я его на плечи, вынес… Он потом в теплые края уехал, а мне приказал, чтобы старшему пану письма снес. Я и пошел. Замучился тогда, как собака… Ногу мне прострелили, и она никак не заживала… оттого что все время под открытым небом… А снегу тогда навалило по пояс и морозы были лютые. Дотащился я ночью до усадьбы… ищу… Господи Иисусе, царица небесная! Словно меня кто обухом по голове хватил! Усадьбы нет, гумен нет… ничего нет, ограды даже не осталось! Дотла все сожгли… А старый пан, и пани, и мама моя… и Юзефа, горничная, все лежат в саду убитые… — тихо рассказывал Куба, и слезы, как горох, катились по его лицу, и он уже не утирал их, только вздыхал от горя и тоски, потому что прошлое встало перед ним, как живое. А Витек спал, — утомился, бедняга.
Ночь надвигалась все ближе, ветер сильнее трепал деревья, и длинные косы берез подметали могилы, а их белые стволы, словно одетые в саваны, маячили в темноте. Люди расходились, свечи гасли. Песни нищих умолкли. Торжественная тишина, полная странных шорохов и тревожащих голосов, воцарилась среди могил. Кладбище как будто наполнялось тенями, толпой призраков, какими-то смутными очертаниями, музыкой тихих голосов, океаном странных трепетов, волнами мрака, молниями тревоги, немыми рыданиями, тайной, в которой были ужас и смятение. Даже стая ворон сорвалась с часовни и с криком улетела в поле, а собаки по всей деревне завыли протяжно, отчаянно, безнадежно.
Несмотря на праздник, в деревне было тихо, на улицах ни души, корчма закрыта, и только кое-где сквозь запотевшие окошки мерцали огоньки и звучало тихое набожное пение — заупокойные молитвы.
Люди с тревогой выходили за ворота, с тревогой вслушивались в шум деревьев, с тревогой искали — не стоят ли уже где-нибудь, не явились ли те, кто в этот день бродят по земле, гонимые волей божьей, не стонут ли они на перекрестках, каясь в грехах своих, не заглядывают ли с тоской в окна?
А местами хозяйки, по древнему обычаю, выносили на завалинки остатки ужина, крестились и шептали:
— На, подкрепись, душа христианская.
Так в тишине, печали, воспоминаниях и страхе проходил этот вечер поминовения.
В избе Борыны, на половине Антека и Ганки, сидел Рох, читал вслух и рассказывал всякие назидательные истории.
Слушателей набралось порядочно — пришли Амброжий, Ягустинка, Клемб, сидели тут и Куба с Витеком, и Юзька, и Настуся. Не было только хозяина, — он теперь до поздней ночи засиживался у Ягуси.
Тихо было в избе, только сверчок гудел да в печи потрескивали сухие щепки.
Все расселись на лавках перед огнем, один только Антек сидел в стороне, у окна. Рох время от времени шевелил палкой уголья и тихо говорил:
— Умирать не страшно, нет! Птицы на зиму улетают в теплые края, так и душа усталая летит к Иисусу…
Вот деревья, что сейчас стоят голыми, весною оденутся зеленой листвой и ароматным цветом. Так душа человека стремится к Богу за радостью, за весною и вечным нарядом.
Как землю эту, родящую и натруженную, ласкает солнце лучами своими, так и Господь приголубит каждую душеньку, и не страшны ей будут ни зима, ни горе, ни смерть сама.
А на земле удел человека — только слезы, скорбь и томление.
И разрастается злоба, как волчец, и вырастает в целые леса!
И все суета сует, все — тлен и пузыри на воде: ветер их вздувает и ветер же их разгоняет.
Говорю я это и с амвона, и каждому отдельно, а вы только грызетесь, как собаки, и… — Ветер помешал ксендзу договорить, он поперхнулся концом фразы и сильно закашлялся, а шедший рядом Антек молчал и всматривался в темноту между деревьями.
Ветер все усиливался, кружил пыль на дороге и, налетая на тополя, так качал их, что они гнулись к земле и сердито шумели.
— Говорил я ему, бездельнику, — начал опять ксендз, — чтобы он сам отвел кобылу к озеру, так нет — пустил ее вперед одну! Ну, она и забрела куда-то… Слепая, ведь, залезет; между плетней и еще ноги поломает, — сокрушался он и озабоченно искал вокруг свою кобылу, заглядывая за каждое дерево и обегая глазами поля.
— Да ведь она всегда одна ходила…
— Дорогу к озеру она хорошо знает. Нальет кто-будь воды в бочку, и надо только повернуть воз, а уж она сама домой пойдет… Но это днем! А нынче кто-то — Магда или Валек — выпустили ее уже в сумерки… Валек! — крикнул вдруг ксендз громко, так как между тополями мелькнула чья-то тень.
— Валека я еще засветло встретил на нашей стороне.
— Это он побежал ее искать, — вовремя хватился!.. Кобыле без малого двадцать лет, при мне она родилась. Выслужила себе уже даровой корм… А привязана ко мне, совсем как человек… Ох, как бы с ней беды не случилось!
— Что ей сделается! — буркнул с раздражением Антек. Было от чего злиться: он пришел к ксендзу пожаловаться на отца, спросить совета, а тот только накричал на него да еще потащил с собой кобылу искать! Конечно, и кобылы жаль, хоть она слепая и старая. Но первым делом человека надо пожалеть.
— А ты образумься и старика не кляни, слышишь? Ведь отец он тебе родной! Ты это помни.
— Помню, помню хорошо! — ответил Антек сердито.
— Грех это смертный, Бог не простит! Кто руку подымет на родителей и против заповеди божией идет, тот добра не жди! Ты мужик умный, должен это понимать.
— Я только справедливости ищу.
— А сам о мести думаешь?
Антек не знал, что ответить.
— И еще тебе скажу: покорный теленок двух маток сосет.
— От всех только это и слышу! А мне эта покорность уже невмоготу! Что же это такое? Если он отец, так ему все можно, хотя бы он и разбойник был, и обидчик! А детям за себя и постоять нельзя. Ну, порядки! Хоть плюнь да уходи куда глаза глядят.
— Что ж, иди, кто тебя держит? — рассердился ксендз.
— Может, и пойду, что мне тут делать, что? — сказал Антек уже тише, со слезами в голосе.
— Ерунду мелешь, вот и все! У других и одной полосы нету, а сидят на месте, работают да еще Бога благодарят. Чем хныкать, как баба, взялся бы ты лучше за дело! Мужик здоровый, сильный, и есть к чему руки приложить.