— Женское сердце так непостижимо, — отвечала графиня. — Каприз, какой-нибудь незнакомец, подходящий случай — вот вам и все. Есть мужчины, которым стоит улучить момент, и они украдут женскую любовь. Да и, кстати, чего ждать от бедняжечки, воспитанной в трактире?
— Ах вот оно что, — ответил доктор, — о, эти томно-тягучие и нежно-сострадательные нотки — не прячут ли за ними ваши светские дамочки собственное лицемерие, холодное и жестокое, прикидывающееся благосклонностью, а само только и думающее о том, как навредить. Чего и ждать от девушки из трактира, говорите вы! Ха! Мадам, да уж наверняка побольше, чем от вас самих. Не из-за трактира — нет, но из-за того, что у нее есть характер. И нечего изображать изумление на лице! Вы оскорбили Маргериту, так что и я не могу в ответ не оскорбить вас. Это справедливо. Да разве сами вы не такие же, за исключением уж совсем барахла, и разве не один и тот же рок движет всеми, кто и внизу, и наверху социальной лестницы, среди простой черни или у подножия трона, разве честной женщиной или искательницей приключений становятся не по зову различного темперамента? Маргерита родилась порядочной женщиной. Ей от природы достались и душевные силы, и целомудрие, и достоинство, столь деликатное, что ей невозможно даже приписать совершение такого вульгарного и глупого деяния, каким является супружеская неверность.
— Такое не часто услышишь из уст медика и мужчины светского!
— Так это именно потому, что я и медик, и человек светский, это удваивает мою осмотрительность. И потому-то я и выбрал в жены Маргериту. Я анатомировал трупы и души, я изучил малейшие движения человеческой жизни и мысли. Я знаю, что такое жизнь и свежесть души и тела. Я нашел их в Маргерите, и за это я и люблю ее. Рядом со всеми вами, богатыми буржуазками и аристократками, у которых обычно вместо плоти вата, а вместо чувств — хорошие манеры, которые проводят долгие часы за украшением самих себя, рядом с порочными чаровницами и сиятельными развратницами, с тонкой душевной материей, сотканной из томных нег, я, согласившись, что вы очаровательны, коль скоро уж сама природа вас такими сотворила, несмотря на все ваши ужимки и соблюдения приличий, — я все же, думая о вас, чувствую в себе недоверие и даже злобу. Как же вам нравится вкрадчиво впиваться коготками, терзая наивную жертву, которую вы с наслаждением сожрете, после того как вдоволь с ней наиграетесь.
Вы восхитительные пантеры в белых перчатках, миленькие кошечки в кружевных пеньюарах, и поэтому я восхищаюсь вами и бегу от вас, наизусть зная все движения вашего сердца, многократно описанные в романах. Я не встретил среди вас существа, похожего на Маргериту, в котором очень нуждался. И меня привлекает в ней именно ее простонародная сущность, незнание условностей и ужимок, непосредственная свежесть чувств, всех ее невольных порывов, не скрывающих ни малейшего из ее душевных движений.
— Она не лучше других. Вы любите ее, вот в чем все дело, — отвечала графиня.
— О да! Я люблю ее как возлюбленную, как хозяйку, как наивную, добрую, верную жену, как живую и блестящую статую, созданную тем великим ваятелем душ и тел, какой зовется Природою. В моих глазах она — нежна, прекрасна и простодушна, она очаровательна и божественна, и я люблю ее, мадам, да, — люблю! Обладание ею опьяняет меня и будет опьянять всегда. Но где же ты? Где мне отыскать тебя? — скорбно вскрикнул он.
Маргерита, уже на седьмом небе от счастья быть возведенной в такой идеал и видя соперницу раздавленной той любовью, какую выказал к ней доктор, отнюдь не спешила заявлять о своем присутствии.
— И правда, хотелось бы знать, — откликнулась графиня.
Вдруг доктор хлопнул себя по лбу:
— Где она? Да черт же возьми, — ответил он сам себе, — там же, где и Розье. Разбежавшиеся служанки, опустевший дом!.. У старой шлюхи вызревает какой-то план! И уж хоть вполовину, но во всем этом точно участвуете и вы, мадам. Не краснейте. Теперь я понимаю — встречи на парижской дороге, прогулки с борзой, и этот толстый мужик весь в белом, и металл в вашем голосе, и ваши слова… Что вы натворили, несчастная, что вы наделали?
Но графиня бросилась на колени.
— Поль, — заговорила она хрипло, — Поль, прости меня. Увы! Всегда мы во всем виноваты — мы, несчастные женщины, стоит нам только полюбить. Сколько раз я готова была прийти и средь бела дня вырвать тебя из ее рук. Я тебя хочу, слышишь, Поль, я хочу тебя! Ты был со мной зол и жесток. Ты взял меня и не отдавал никому, а потом бросил как легкомысленную пустышку, только потому, что я написала другому письмо о разрыве с ним. Тебе бы хотелось, чтобы еще до того, как встретить тебя, я — молодая, красивая, утонченная вдова, и к тому же сама это знаю, — чтобы я никому не позволяла любить себя. Не смотри так, я существо не презренное, а несчастное. Да, очень несчастное! Тот же самый рок толкнул меня в твои объятия. Поль, да разве любить тебя — это преступление?
— Если любишь, скажи, где она! — отвечал доктор. — Прошу, умоляю тебя. Поднимись, скажи, не надо ползать по ковру, это унизительно для меня так же, как и для тебя… Мадам, мадам… Амели, скажи, где найти Маргериту?
— Не скажу тебе, нет. Она там же, где Розье. Ищи.
— Я заставлю тебя говорить, — произнес доктор, наступая на нее.
— Заставишь меня? Ты посмеешь меня ударить? А хочешь, так и убить? Каков поступок — убить женщину, больше того — даму из высшего света. Где ты зароешь мой труп? А то, чего доброго, еще и прольешь слезу, предавая такое юное и прекрасное тело червям. Да бей же, ну, убей меня, Поль!.. Я люблю тебя!
— Скажи мне, где она, прошу тебя, — скажи, и я все прощу, Амели.
— Как это ты сказал: «Амели»! Ты не забыл мое имя. Ах! Любить-то ты ее любишь, а вот найти не можешь, неспособен почувствовать, где она может быть, и ноги сами собой не несут тебя в тот дом, где она скрылась. Да где тебе знать, как ищут за целый лье, за сотню лье, точно намагниченная иголка стремится слиться с полюсом своей любви. И ты, ты называешь это любовью! До чего же мы дошли!
— Говори теперь же, теперь, где ты спрятала Маргериту? Твоя жизнь в опасности.
— А так даже и лучше, ничего тебе не скажу. Я тоже люблю тебя такого, жестокого и надменного. Сожми кулаки, ударь меня в лицо! Растопчи всю меня ногами, раздави мне грудь ударами башмаков! Поверь, о большем я и не прошу. Чего ты ждешь? Чтобы я заговорила? Я буду немее, чем эта стена.
Маргерита открыла двери. Графиня в изумлении попятилась назад, совершенно ошеломленная.
— Стена расступилась, Поль мой, муж мой, — сказала воскресшая, кидаясь мужу на шею. — Как ты добр, что не сомневался во мне. Знаешь, где я была? Ходила к каналу топиться. Я подумала, что ты не любишь меня больше. Совсем голову потеряла, это плохо, знаю; это у меня в глазах помутилось, что поверила я в злые наветы. Мне и доказательства дали, и письмо, и цветы, и браслет. Вот ведь две паучихи, соткали паутину, чтоб меня в нее загнать — меня-то, никому никогда обиды не причинившей. А вот ты любишь меня, я и счастлива. Я не умею злиться, даже на вас, — сказала Маргерита, повернувшись к графине. — Возьмите вашу шаль и вашу шляпку и всего хорошего, мадам, не разлучайте больше тех, кто любит друг друга. Еще чуть-чуть, и меня бы из-за вас привезли сюда мертвую. Я прощаю вас.
Графиня силилась сохранить приличную мину, но чувствовала себя смешной, заносчивой кривлякой. Ею овладевали гнев, стыд и страх. Да, и страх тоже, ибо Маргерита оказалась выше, сильней ее. Сколько железной, стальной силы таилось под пышной округлостью ее пухленьких рук и восхитительных плеч, в ее прекрасном лице, смутно белевшем во тьме дверного проема, в бледных и сжатых губах, в бурно раздувавшихся ноздрях, в черных грозных очах, устремленных на ее врагиню, которые, точно глаза тигрицы, что вот-вот прыгнет на вызвавшую ее ревность самку, вспыхивали гневливым огнем. Девушка из народа, верная дочь своей среды, искала оружие — канделябр или бронзовую статуэтку, чтобы нанести сопернице удар.
Графиня вышла.
Тогда Маргерита рухнула в кресло, дрожа всем телом. Переводя дух, она несколько раз глухо застонала. Потом вдруг, разрыдавшись, устремила на Поля взгляд, полный такой доброты, выражавший такое неподдельное счастье вновь обрести его, что ему, несчастному, почудилось, будто рай слаще христианского раскрылся, дабы принять его. Потом она опять кинулась ему на шею.
Долго они стояли так вдвоем, предавшись грустному, нежному, милому, задумчивому восторгу, знаменующему окончание их больших скорбей.
Первым заговорил доктор.
— Ну вот, Маргерита, — сказал он, — расскажи мне теперь все, милое дитя, не поверившее, что любимо по-прежнему, безмолвно, без слез и жалоб решившее умереть. Расскажи мне все, дорогая моя красавица, для которой не хватит поцелуев, не хватит нежностей, любовь моя. Говори, а я буду слушать, долго, бесконечно долго, твой милый голос.