— Я не говорю, — продолжал Карп, — что твой новый приказчик тебе так ничем и не помог, но главная причина — это то, что когда Шмитц стал работать всего полдня, его покупатель пошел к тебе. Само собой, Фрэнк тебе этого не говорил.
Моррис переваривал то, что сказал ему виноторговец.
— А что со Шмитцем? — спросил он.
— У него тяжелая болезнь крови, и сейчас он лежит в больнице.
— Бедняга! — вздохнул бакалейщик.
Надежда боролась в нем с чувством стыда, когда он спросил:
— А его лавка не пойдет с торгов?
Карп был безжалостен.
— Что ты имеешь в виду? Это же хорошая лавка. В среду он продал ее двум компаньонам-норвежцам, и на будущей неделе они собираются открыть там магазин бакалейных товаров и деликатесов, оборудованный совсем по-современному. Вот тогда-то ты увидишь, что будет с твоим бизнесом.
Моррис закрыл глаза и почувствовал, что медленно умирает.
Карп, к своему ужасу, понял, что выстрелил в приказчика, а ранил самого бакалейщика. Он поспешно добавил:
— Но что я мог сделать? Я же не мог ему сказать, чтобы он продавал с торгов, если ему вдруг подвернулся случай выгодно сбыть свое дело.
Но бакалейщик уже не слушал. Он думал о Фрэнке с яростью: у него было такое чувство, что его обманули.
— Слушай, Моррис, — быстро сказал Карп. — У меня есть к тебе предложение насчет твоего гешефта. Сначала вышвырни вон своего макаронника, а потом скажи Элен, что мой Луис…
Но когда этот призрак за прилавком неожиданно обругал Карпа на непонятном ему языке за недобрые вести, Карп выкатился из Моррисовой лавки и заперся в своей.
После жуткой ночи, в течение которой Морриса терзали его давние враги, он вскочил с постели и появился в лавке в пять часов утра. Всю ночь Моррис сражался со скверными известиями, которые принес Карп; он был в ярости, что никто ему не сказал, насколько серьезно болен немец — ни кто-либо из коммивояжеров, ни Брейтбарт, ни какой-нибудь покупатель. А может быть, никто и не знал, не понимал, как это важно? Благо до вчерашнего дня лавка Шмитца все-таки каждый день открывалась. Понятно, немец болел, и кто-то Моррису об этом даже говорил; но почему они должны были повторять ему одно и то же по десять раз? Ведь сегодня человеку лучше, завтра хуже, а потом опять лучше — что ж тут такого? Так разве и сам он, Моррис, не болел — но кто же об этом судачил по всей округе? Может, и никто. У каждого хватает своих забот. А что до той новости, что Шмитц продал свою лавку норвежцам, так тут бакалейщику грех было жаловаться: об этом ему сообщили сразу же, и это его как обухом по голове ударило.
Что же насчет Фрэнка, то по зрелом размышлении, вспомнив, как вел себя приказчик, — будто бы только из-за него одного дела в лавке пошли в гору, — Моррис пришел к выводу, что Фрэнк вовсе и не пытался (как ему показалось в первый момент, когда Карп обрушил свои новости) намеренно обмануть Морриса и заставить его поверить, что без Фрэнка торговля бы не улучшилась. Вполне резонно было предположить, что Фрэнк, как и сам Моррис, ни сном ни духом не знал, почему бакалейщику вдруг стало везти. Может быть, Фрэнку следовало об этом знать — ведь, как-никак, он днем выходил из лавки, гулял по округе, слушал новости, сплети — может быть, ему и следовало бы знать, но, скорее всего, он-таки не знал: ведь и ему самому приятно было думать, что он спасает Морриса. Оттого-то, небось, и был он слишком слеп — не видя того, что надо было видеть, и слишком глух — не слыша того, что надо было слышать.
Справившись с первым смятением и испугом, Моррис решил, что надо продавать лавку. К восьми часам утра он уже успел попросить двух шоферов, чтобы они пустили слушок: дескать, в таком-то и таком-то квартале продается бакалейная лавка. Но, как бы там ни было, Фрэнка ни в коем случае не следовало отпускать: требовалось сделать все, чтобы не дать норвежцам снова переманить у Морриса тех покупателей, которые повадились было ходить к Шмитцу. Не может быть, чтобы Фрэнк совсем ничем не помог. Ведь не в Верховном же суде доказано было, что Моррисовы дела стали поправляться только из-за болезни немца. Так сказал Карп, но с каких это пор устами Карпа глаголет Господь Бог? Конечно же, Фрэнк здорово помог — только не настолько, насколько они все думали. Ида не так уж была неправа, когда обо всем этом говорила. Но, может быть, Фрэнк сможет удержать кое-каких покупателей и после того, как откроются норвежцы; Моррис сомневался, что сможет сам это сделать. У него, попросту говоря, не хватало сил оставаться одному в лавке теперь, когда дело опять оборачивалось к худшему. Его силы ушли с годами.
Когда Фрэнк спустился вниз, он сразу заметил, что бакалейщик сам не свой, однако у Фрэнка хватало сейчас других забот, и он не спросил Морриса, что того беспокоит. С тех пор, как Элен побывала у него в комнате, он много раз вспоминал ее фразу о том, что он должен владеть собой, и удивлялся, почему эти слова его так тронули и поразили, почему они постоянно стучат у него в голове, как барабанные палочки. Мысль о необходимости владеть собой вызвала за собой другую — о том, что в этом есть что-то красивое, благородное, о том, как хорошо быть человеком, который способен поступать так, как ему хочется, и творить добро, если он этого желает. А за этими мыслями пришло сожаление — сожаление о том, что он постепенно деградирует, становится хуже (это началось уже давно) и пальцем о палец не ударит для того, чтобы этого не происходило. Но сегодня, пока скреб безопасной бритвой щетину на подбородке, он твердо решил: мало-помалу, частями надо возвращать сто сорок долларов, которые он украл у Морриса за те месяцы, работал на него (именно с этой целью он вел строгий тех денег, которые брал из кассы, и итоговая цифра была записана на карточке, спрятанной в ботинке под стелькой).
Он опять подумал о том, что хорошо бы одним махом покончить с прошлым и признаться Моррису, что он был одним из двух налетчиков. Неделю тому назад он уже принял было такое решение и даже окликнул Морриса по имени, но когда тот отозвался, Фрэнк в последний момент струхнул и сказал что-то вроде «Нет, ничего». Он подумал, что, видать, на роду ему написано терзаться угрызениями совести, хотя порой они доставляли ему даже удовольствие, так как благодаря им Фрэнк чувствовал себя непохожим на других людей. Это могло помочь ему стать на правильный путь и завоевать Элен — что давно уже пора было сделать.
Но едва Фрэнк представлял себе, что исповедуется Моррису, а тот слушает, как он начинал сомневаться, стоит ли это делать. Почему он должен доставлять себе лишние неприятности, рискуя так и не достичь своей цели — исправиться и заявить лучшей жизнью? Что было, то прошло, пропади оно пропадом! Он нехотя участвовал в грабеже и, подобно Моррису, сам тоже был жертвой Уорда Миногью. Это, конечно, его ни капельки не оправдывало, но, по крайней мере, свидетельствовало о том, что он в действительности чувствует. Так почему же он должен во всем признаваться, если в грабеже-то принял участие чисто случайно? Кто старое помянет, тому глаз вон. Он не мог изменить прошлое — он мог только постараться его так или иначе исправить, насколько это возможно, и покончить с ним навсегда. Он должен думать о завтрашнем дне, а не о вчерашнем, и завтра он должен вести более достойную жизнь, чем вчера. Он переделает себя и будет жить достойно.
Фрэнку не терпелось начать новую жизнь и поскорее переложить содержимое своего бумажника в кассу. Сначала он думал, что сделает это, когда Моррис пойдет вздремнуть. Но тут — всегда так! — сверху спустилась Ида, хотя делать в лавке ей было сегодня совершенно нечего, и засела в задней комнате. Лицо у нее было изможденное, мрачное; она ничего не говорила, только часто вздыхала, и по ее виду было ясно, что она не хочет даже смотреть на Фрэнка. Он знал, в чем дело, Элен ему рассказала, и теперь чувствовал себя неловко, как будто на нем была мокрая одежда, которую нельзя было снять. Однако, все, что он мог сделать, — это ничего не делать и предоставить Элен успокаивать разыгравшуюся бурю.
А Ида все сидела в лавке, и он не мог при ней положить деньги в кассу, и искушение сделать это поскорее становилось совершенно невыносимым. Как только кто-нибудь входил в лавку, Ида кидалась сама его обслужить; но вот после очередного покупателя старуха сказала Фрэнку, который, покуривая, сидел на кушетке, что она неважно себя чувствует и пойдет наверх.
— Желаю вам хорошо отдохнуть, — сказал Фрэнк, но она не ответила и ушла.
Фрэнк быстро прошел в лавку, прислушиваясь при этом, как Ида поднималась вверх по лестнице. В его бумажнике были две бумажки — пятидолларовая и однодолларовая, и он собирался положить их в кассу; у него самого оставалось только несколько центов, но это ничего, завтра — получка. Он положил деньги в кассовый ящик и провернул на аппарате шесть долларов. Его так обрадовало то, что он сделал, что на глазах у него даже слезы появились. Фрэнк прошел в заднюю комнату лавки, снял ботинок, достал из-под стельки карточку и вычел шесть долларов из той суммы, которую должен был вернуть Моррису. По его расчетам, он мог бы полностью расплатиться месяца в три; он снимет со счета все, что накопил — около восьмидесяти долларов — и будет возвращать в кассу постепенно, изо дня в день, а когда эти деньги исчерпаются, он станет подкладывать часть своей зарплаты — до тех пор, пока не погасит весь долг. Трудность заключалась в том, чтобы подкладывать деньги, не вызывая при этом подозрения, что в кассовом ящике больше денег, чем в действительности дает торговля.