Как только я умолкла, он сказал:
– Отдаешь ли ты себе отчет в том, что требуешь от меня не больше и не меньше, как полного отказа от всего, в чем я вижу дело своей жизни? Я не могу принять благословение твоей Церкви, не покорившись ей, и не могу отдать ей своих детей, не отдав при этом и будущего. Пока человек сознает свою зависимость от высших сил, он не способен пожертвовать последним, а именно это и необходимо в том деле, о котором я говорил: речь идет о невиданном доселе напряжении внутренних сил нашего народа, и я не намерен сдерживать эти силы. Здесь кончается отдельная судьба, в том числе твоя и моя. Здесь проходит незыблемая граница моей любви.
При этих словах я почувствовала пронизывающую боль, как будто с разбега ударилась о твердую, как кристалл, субстанцию его души. В первое мгновение я была словно оглушена, мне казалось, что сердце мое вот-вот разорвется, что Энцио сейчас разобьет мою любовь! Но уже через миг я поняла: это его любовь грозила в любую минуту разлететься на куски.
– У меня есть только один ответ, Энцио, – сказала я. – У моей любви к тебе нет границ.
И тут произошло нечто ужасное.
– Если бы твоя любовь ко мне действительно не имела границ, – сказал он, – ты бы, в свою очередь, подарила мне церковный брак и католическое воспитание детей, я имею в виду отказ от того и от другого. Но в тебе говорит не истинная любовь, в тебе говорит любовь, которую ты сама себе выстроила или которую для тебя выстроила твоя Церковь. Ты что же, думаешь, я не способен увидеть разницу? О, у меня обостренное чутье на эту христианскую выстроенную любовь, потому что она-то мне как раз и не нужна – я не хочу ее! Не хочу! А ты вновь и вновь навязываешь ее мне! Как бы я ни изворачивался – ты непременно вкладываешь во все религиозный смысл! Чего ты мне только не говорила! Я – зов Бога, обращенный к твоей жизни! Твое религиозное достояние принадлежит и мне! Самые священные минуты твоей жизни связаны со мной! Наша любовь, исходя от Бога, ведет обратно – к Богу! А на самом деле все совершенно иначе! Я никогда не ощущал себя никаким призывом Бога, я никогда не считал твое религиозное достояние своим. В душе я никогда не был тебе спутником в эти твои священные минуты. Моя любовь исходит от меня самого, родившись в моей крови – только в моей крови! Почему ты упорно не хочешь понять этого? Неужели ты не чувствуешь, как это для меня ужасно – то, что ты постоянно пытаешься связать меня с чем-то, к чему я давно уже не имею и не желаю иметь никакого отношения? Ведь ты всегда была зеркалом моей души – почему же ты перестала быть им?
Он произнес все это без гнева, его слова прозвучали почти жалобой.
– А может, я все-таки не перестала им быть? – в отчаянии воскликнула я. – Может, я просто вижу глубже, чем ты, ведь каждый человек – осознанно или бессознательно – стремится к Божественному.
– Нет, нет и нет! – ответил он. – Ты все еще заблуждаешься. Я должен открыть тебе правду! Да, между мной и твоей верой есть связь, но совершенно иная, чем ты думаешь. Когда ты много лет назад в соборе Святого Петра встала на колени перед Христом, я впервые восстал против Него. До той минуты Он был мне безразличен, я почти не замечал Его, я считал Его преодоленным. Но, увидев тебя стоящей перед Ним на коленях, я понял Его опасность. И недавно в Шпейере все повторилось!..
Это опять было похоже скорее на горькую жалобу; в его голосе послышалось что-то первобытно-естественное, все остатки рассудочности, воли, вся судорожность, казалось, покинули его: я ощутила переполнявшую его глубочайшую земную печаль, почувствовала безымянную муку неверующего человека перед лицом священного – эти звуки были неподдельны! И мое сердце вновь чуть было не разорвалось от боли!
– Но что же с нами будет, Энцио?.. – пролепетала я, совершенно ошеломленная. – Ведь я не могу расстаться с тобой! Я так хочу, чтобы мы принадлежали друг другу безраздельно! О, как я хочу этого!
Он молчал и не шевелился. Лица его я не могла различить в темноте, но, даже если бы было светло, я не узнала бы эти черты – миг, которого я так боялась в Кампанье, а потом в Шпейере, настал. Но вместе с ним пришло еще что-то неведомое, непостижимое.
Тем временем мы зашли далеко в чащу темных деревьев. Здесь, казалось, заблудился и уснул полуденный зной. Отовсюду струились тяжелые ароматы всевозможных чужеземных растений: мы, должно быть, приблизились к бывшему Hortus Palatinus [37]. Лунное кружево ветвей стало почти невидимым под густыми кронами деревьев, зато вокруг нас теперь реяли целые мириады светлячков. Крупные цветы рододендрона излучали матово-белесый, сказочно-призрачный свет. Ветви, листья – все словно застыло; было так тихо, что казалось, будто слышен плеск фонтана в замке. Или это волны Неккара шелестели на расстоянии так нежно и тонко? Доносились до нас и голоса наших товарищей, которые тоже углубились в парк. Студент с красивым, чистым голосом, изображавший Эйхендорфа, как раз начал читать свое стихотворение:
Лунный свет колдует
В долине у реки.
Печально повествуют
О чем-то ручейки [38].
Энцио вдруг сказал:
– Помнишь, как мы говорили о дивном саде, который нежится здесь в объятиях леса?
И тут неожиданно все вокруг озарилось волшебным светом: серебряный ливень лунных лучей хлынул сквозь густые кроны во тьму парка и окружил нас высокой мерцающей стеной, и в этом лунном плену я наконец опять увидела лицо Энцио – оно было как-то по-особому, почти обворожительно красиво.
– Да будет так, – сказал Энцио и неистово рванул меня к себе, так что у меня даже перехватило дыхание.
Я почувствовала нечто подобное тому, что испытала во сне, когда мне привиделось, будто меня заливают волны Неккара. Полуоглушенная, я услы-шала его жаркий шепот:
– Люби меня своей собственной любовью! Люби меня так, как люблю тебя я!
Несколько секунд я изнемогала от невыразимого сладостного бессилия, сотрясаемая ураганом обрушившихся на меня ласк. Но в тишине ночи опять отчетливо раздался чистый, красивый голос юного шваба:
Не страшен мне душистой,
Волшебной ночи плен:
Мне месяц, страж лучистый, —
Замена башен и стен.
Обходит он дозором
Долину моих грез,
И звезды шепчут хором:
«Гряди, Иисус Христос!» [39]
И я высвободилась из его объятий…
Все наконец разрешилось, но не так, как я ожидала в своем наивном простодушии. Вначале мне все казалось безвозвратно потерянным. До утра я не могла уснуть, это было одно сплошное, бесконечное, мучительное пробуждение. Ведь Энцио не только отверг условия Церкви, связанные с нашей женитьбой, – он безжалостно разрушил сам фундамент, на котором основывались мои надежды. Мою твердую, как скала, веру в то, что он был призывом Бога, обращенным к моей жизни, что наша любовь, исходя от Бога, ведет обратно к Богу, – всю эту окрыляющую взаимосвязь благодатных целей и чаяний он разорвал, словно паутину. Совместное религиозное достояние, в которое я так верила, ему оказалось чуждо – даже мысль об этом достоянии вызывала в нем протест. Он восстал против своей зависимости от Бога, в которой оказался из-за меня, – о, теперь я понимала, почему у него часто бывал такой вид, как будто он чувствовал себя скованным по рукам и ногам! Он отказался признать даже ту таинственную связь моих глубочайших религиозных переживаний с ним, Энцио, вернее, он признал ее, но в страшном, уродливом превращении: именно те минуты, когда я отдавалась Божественной любви, внушали ему особенно враждебное чувство, казались ему коварными, ядовитыми цветами погибели! Разве это не означало полный крах моей любви, а заодно и абсолютную тщетность и бесплодность моего хождения в мир, на которое я решилась, прощаясь с Римом, и которому посвятила всю страсть своей души? Ибо Энцио был для меня воплощением этого мира, не спасенного, но горячо любимого мира, которому я хотела открыть великий, спасительный образ Вечной Любви! Я не смогла ему открыть этот образ, а если и смогла, то, верно, лишь для того, чтобы вызвать отвращение и ненависть. Я постоянно слышала слова Энцио: «Раньше Христос был мне безразличен, я почти не замечал Его, я считал Его преодоленным. Но, увидев тебя стоящей перед Ним на коленях, я понял всю Его опасность». Ведь он, Энцио, тоже чувствовал себя призванным исполнить некую миссию и был готов пожертвовать ради нее всей своей жизнью, но его призвание представлялось ему несовместимым с моим! Я вдруг с безысходной ясностью увидела, от чего мы с ним оба тщетно пытались спастись в шпейерском соборе. В эту самую темную из всех ночей моей жизни светлым было только прояснившееся до полной прозрачности зеркало моей души, которое исключало какие бы то ни было иллюзии. Нет, мы не были одним существом, как я полагала в своем слепом блаженстве, и не могли им стать! Слова ангелов-близнецов обернулись обманом: ничто из того, что принадлежало мне, не стало его, и ничто из его достояния не должно было стать моим! Никакое таинство не в силах объединить необъединимое! Напротив, перед лицом таинства обнажилась неумолимая реальность: мы были не одно, а два целых и навсегда ими останемся! Эта определенность перешагнула временные границы и устремилась в вечность – я чувствовала себя несказанно одинокой. Молиться я не могла. Я не могла даже плакать: моя боль была горячей и сухой, как жаркая летняя ночь, только гораздо темнее. У меня было лишь одно желание: чтобы эта ночь никогда не кончалась. Мысль о завтрашнем дне, о мессе, о причастии, которое я, как мне казалось, столько раз принимала и за Энцио, внушала мне ужас. Мне становилось страшно даже при мысли о лекции: меня охватывала дрожь, когда я думала о том, что должна буду встретиться там с ним, я не могла себе представить, как выглядела бы и чем закончилась бы наша встреча.