Конечно, такой поворот совсем не неожиданность. Как всякий раненый зверь ползет умирать в свою нору, так и человек в тяжёлые минуты жизни инстинктивно стремится в свою ду-
265
ховную берлогу. Темная же берлога духа — кровь, т. е., род, происхождение, заветы предков, память детства. У Алеши этот поворот выразился даже и внешне: он переехал к своей матери, подлинной Кабанихе и внешне и внутренне, и, говорят, живет с нею очень тихо и хорошо. А помнишь раньше — что ни день, то взрыв! Очень очевидно трудно, даже и самому выдержанному человеку не бить того камня, о который спотыкнулся. В этом смысле мы все маленькие дети. Вот Алеша и бьет и клянет все, что ополчилось на его жизнь, и защищает с пеною у рта то, что, как ему кажется, могло-бы его спасти: таинство брака и твердость Домостроя.
Конечно, все это он делает с несвойственною другим людям запальчивостью и остротой; он ведь всегда был человеком с лупой в глазах и во всех своих миросозерцательных проповедях постоянно злоупотреблял каким-то интеллектуальным фальцетом, каким-то навинчиванием праздной выдумки на верные мысли. Сейчас эта черта в нем очевидно очень усилилась. Федя говорит, что он вообще больше попросту не разговаривает: или взвивается на собеседника проповедью, или обрушивается на него гневом. Под всею этою стилистическою ложью есть, конечно, в Алеше своя правда: — та исконная боль жизни, которую Ты хорошо знаешь в нем.
Хотя по всему, что я почувствовал и уловил и в Марусиных и в Фединых словах,
266
к тому нет никаких оснований, я все же крепко и упорно надеюсь на то, что мы с ним как ни будь все же встретимся и снова существенно почувствуем друг друга.
Ну, Наталенька, очевидно пора кончать это послание. Уже два раза стучали, надо идти пить чай и отправляться на станцию. Константин Васильевич как всегда боится опоздать и потому высчитывает все возможные невозможности, которые могут случиться в пути, от ломки оси до провала моста включительно. Спешить же он, как Ты знаешь, не любит: ему хочется на свободе попить чайку, пройтись в последний раз парком, обстоятельно со всеми проститься, медленно одеться, потихоньку ехать и по возможности минут за 30 приехать на станцию.
Хотя времени еще очень много, надо уважить старика и идти ениз (живу я тут в небольшой, низкой светелке).
Прожил я в доме Твоих родителей прекрасно, Наташа: душевно, уютно и даже интересно. И в жестах Лидии Сергеевны и в бровях Константина Васильевича и в смехе Маруси и в Фединой игре на рояле и еще в очень многом другом передо мною все время мелькала Ты, и потому все чувствовались милыми, близкими, родными. И все же я уезжаю от Вас не в жизнерадостном настроении. Счастливо стареющие бабушка с дедушкой, влюбленная молодежь и младенец в колыбели, во всей этой благообразной полноте неукоснительно свершающейся жизни мне
267
всегда чувствуется какая-то безысходная грусть, какое-то тихое помешательство.
Облака, уплывающие куда-то над вершинами леса, выплывающая из под моста гладь реки, силуэт уходящего в море парохода, красный фонарь на последнем вагоне поезда — все это образы, с раннего детства исполненные для меня бесконечною тоской. Чувства дали, удаления не переносит моя душа — хотя этим чувством в конце концов только и живет. Все удаляющееся меня всегда повергает в глухое уныние, все же наступающее веселит, и бодрит душу. Вероятно, это ощущают очень многие люди. Известно, как веселит душу приближающаяся гроза; известно, что смерть в бою совсем иное, чем смерть в постели. И думается, главным образом потому, что в бою человек чувствует, что на него надвигается смерть, а в постели, что от него уходить жизнь. Также и все хоронившие близких по опыту знают, что самое страшное это возвращение в дом после похорон. До похорон ощущение вошедшего в жизнь покойника сильнее ощущения ушедшего из жизни умершего. Не то после похорон. После похорон сердце наполняется страшною пустотою, чувством, что теперь уже окончательно никого и ничего нет, что вслед за умершим ушел и покойник, вслед за жизнью ушла и смерть.
Прости, родная, что такими печальными размышлениями кончаю это письмо. Надеюсь в бли-
268
жайшие дни получить от тебя известие. Очень хочется знать как у Вас в Касатыни идет без меня жизнь. Сердечный привет отцу. На днях напишу обо всем, что ему может быть интересно.
Крепко целую Тебя, мою милую.
Твой Николай.
Москва, 26-го августа.
Вчера, Наталенька, получил Твое письмо. Целую Твои милые руки, так прилежно, четко, старательно исписавшие целых три листа. За всю нашу жизнь это первое настоящее письмо, полученное мною от Тебя. Не записочка, не обещание писать, не просьба простить, что долго не пишешь, а обстоятельный рассказ о Твоей жизни без меня. Уже два года свет Твоей души изо дня в день льется мне в душу, но от этого Ты становишься для меня с каждым днем только непостижимее. Я всегда считал Тебя величайшим произведением искусства, но после Твоего письма убедился, что Ты кроме того и больной художник. Твое письмо — как Твоя любовь, в нем нет начала и нет конца; запутанное как сама жизнь, оно одинаково любовно останавливается — как над большими событиями жизни, тк и над её пустяками. Для Тебя все одинаково свято — как пыльная стопа жизни, так и её умное лицо.
269
Строй нашей фразы — величайший обличитель нашей души. Легко жить чужими мыслями, говорить чужими словами, украшать свою речь чужими образами, но переменить строй и ритм своей речи почти так же мало возможно, как одним усилием воли изменить свой собственный пульс. Я думаю синтаксис ничто иное, как ум и дух нашей крови. Читая Твое письмо, я так напряженно, счастливо и благодарно чувствовал в каждом его обороте и в каждой его запятой Твою любовь ко мне.
Ах, Наташа, Наташа, если бы Ты знала, как я совсем не могу жить без Тебя, как совсем, совсем не могу ходить без Тебя по улицам, сидеть дома, смотреть на людей и разговаривать с ними. Без Тебя я не то что один, без Тебя меня вовсе нет. Что наши отношения к жизни во многом очень различны, как Ты и сама пишешь, нам с Тобою, конечно, не страшно. Страшно было-бы скорее обратное. Если бы наши точки зрения, и главное точки зрения на любовь когда ни будь окончательно слились — все явления нашей внутренней жизни потеряли бы всякий рельеф, а наша любовь — свою тему. Но этого нам с Тобою бояться не приходится: если бы мы когда ни будь и дожили до полного слияния наших миросозерцаний, мы все-же остались бы при двух разных взглядах на мир, ибо к миросозерцанию каждого из нас принадлежал-бы и тот путь, которым каждый шел навстречу другому А путь, которым мысль приходит к своей цели, навсе-
270
гда остается в ней её музыкой, т. е., её последнею истиной.
Спасибо Тебе, родная, за музыку Твоего письма. Читая его, я с нежною благодарностью вспоминал, как однажды жарким полднем лежал на склоне той горы, к которой был прилеплен наш первый дом (забыл сейчас её названье), радостно чувствуя, как сквозь мои нагретые веки в меня вливается и всего меня заполняет красный солнечный звон. В этих минутах было такое Т в о е чувство беспамятного, бездумного, недвижного блаженства, что мне было трудно расстаться с ним, хотя бы и для того, чтобы спуститься к нашей даче. Когда я подходил к балкону, Ты как раз выходила на него. Как сейчас вижу поднос в Твоих руках, а на нем медный чайник, подгоревшие чуреки и кусок желтого масла. Твои карие глаза слегка жмурились от солнца, а на загорелых щеках, словно на кожице персика, нежнел пушок. Увидев меня Ты ловко поставила на стол тяжелый поднос и вся проголубев улыбкой, быстро вскинула мне на плечи Твои нежные, загорелые руки. Ощутив на губах Твое росное, медвяное дыхание, я закрыл глаза и почувствовал: — отплываю... весь заполняюсь тихо звенящею дрожью, красным бескрайним маревом, древним блаженством, солнцем, Тобою...
С тех дней прошло уже два года. Но за это время наши первые дни стали только прекраснее. Как ягоды в вине с каждым годом становят-
271
ся хмельнее, так же сладостней и хмельнее становятся в памяти влюбленных первые поцелуи.
Как странно, Наташа, с самого начала нашей жизни я не переставал доказывать Тебе своей правды, Ты же все время только молча противоставляла мне свое бытие — и все же победила Ты. Не сама приблизилась к моим мыслям, но меня приблизила к своей душе. Уверен, сейчас между нами была бы никак невозможна столь памятная нам с Тобою первая полуразмолвка. Помнишь, как хорошо мы сидели на вечеряющем балконе? Какая стояла непередаваемая тишина, как несмолкаемо шумели водопады, как четко прочерчивались в высоком небе далёкие вершины гор! Изредка, глубоко под нами, пробегал словно игрушечный Боржемский поезд, а на соседнем току, неподвижно стоя в маленькой плоскодонной лодочке, запряженной парою огромных буйволов, уже с утра молотила какую-то сказочно-золотую пшеницу молодая красавица грузинка.