Потому что прав был, по-моему, отец, говоря, что женщины не сдаются — их не принудишь выпустить из рук ни победу, ни даже поражение. И мы остановились, запнулись — тетя Луиза и другие вышедшие женщины встали препоной на крыльце; и тут, протиснувшись, проехав мимо меня, спрыгнул с лошади отец рядом с Друзиллой. Но тетя Луиза и не взглянула на него.
— Значит, не обвенчались, — сказала она.
— Я забыла, — сказала Друзилла.
— Ты забыла? Забыла?
— Я… — сказала Друзилла. — Мы…
Тетя Луиза взглянула наконец на всех нас; прошлась взглядом по нашему конному строю, скользнула и по мне, как по чужому.
— А это кто такие, позволь узнать? Твой свадебный кортеж забывчивых? Поезжане убийств и разбоя?
— Они голосовать приехали, — сказала Друзилла.
— Голосовать, — сказала тетя Луиза. — Вот как. Голосовать. Заставила родную мать и брата жить под кровлей прелюбодеяния и блуда и думаешь, что заставишь еще и в избирательной будке жить — такое-то прибежище ты нам избрала от насильства и кровопролития? Подай мне этот ящик.
Но Друзилла стояла, не двигаясь, в порванном платье с измятой фатой и венком, криво свисающим с волос на двух шпильках. Тетя Луиза спустилась с крыльца; неясно было, что она хочет делать; мы глядели с седел, как она выхватила у Друзиллы урну и отшвырнула далеко в сторону.
— Иди в дом, — сказала она.
— Нет, — сказала Друзилла.
— Иди в дом. Я пошлю за священником сама.
— Нет, — сказала Друзилла. — Это выборы. Пойми же. Я — уполномоченный по голосованию.
— Идешь ты в дом?
— Я же не могу. Я назначена, — сказала Друзилла тоном девочки, которую застали играющей в грязи. — Джон сказал, что я…
Тетя Луиза заплакала. Она стояла, плача, в своем черном платье, и вязанья при ней не было, и это в первый раз я ее здесь видел без платочка; подошла миссис Хэбершем, увела ее в комнату. Затем проголосовали. С этим тоже недолго возились. Урну поставили на чурбак, куда Лувиния корыто ставит стирать, Ринго принес пузырек с соком лаконоса и лоскут старой бумажной шторы — из него нарезали бюллетеней.
— Кто хочет выбрать достопочтенного Кэссиуса К. Бенбоу в федеральные исполнители, те пишут в бюллетене «Да», кто против, пишет «Нет», — сказал отец.
— А я сам всем напишу, и сэкономим время, — сказал Джордж Уайэт. Взял нарезанную стопку и, уперев на седло, стал писать, и тут же у него брали готовую бумажку и бросали по очереди в урну; Друзилла вызывала по фамилиям. Было слышно, как в хибаре не кончила еще плакать тетя Луиза; остальные дамы наблюдали за нами в окно. Голосование кончилось быстро.
— Чего еще считать, валандаться, — сказал Джордж. — Все проголосовали «нет».
Вот и все. Они поехали затем обратно в город и урну с собой повезли, а Друзилла — в порванном подвенечном платье, с фатой и съехавшим с волос венком — и отец стояли у чурбака, провожая. Но теперь и сам отец не смог бы остановить их возглас. Он взлетел, и снова, и опять, истошно-высокий, нестройный и яростный, каким не раз летел на северян в дыму и топоте копыт:
— Ур-ра-а-а Друзилле! Ур-ра-а-а Джону Сарторису! Ур-ра-а-а-а!
1
Произошло это сразу после ужина. Только я сел за стол к лампе и раскрыл своего Коука [47], как услышал в коридоре шаги профессора Уилкинса, затем услышал тишину (в момент, когда он взялся за дверную ручку, не постучав), и мне следовало бы догадаться. Толкуют о предчувствиях, но никакого предчувствия у меня не было. Я слышал, как он поднимается по лестнице и идет по коридору, приближаясь, и ничего не прозвучало мне в его шагах, потому что хоть я прожил у них вот уже три учебных года [48] и хоть и он и миссис Уилкинс звали меня дома просто по имени, но профессор никогда не входил ко мне без стука, как я к нему или к ней не вошел бы.
Дверь стремительно распахнулась, посланная до отказа вперед одним из тех движений, какими рано или поздно согрешает тягостно-неукоснительная корректность педагога, и он стал на пороге со словами:
— Баярд, Баярд, сын мой, дорогой сын мой.
Мне бы следовало предвидеть, быть наготове. А возможно, я и был наготове, потому что помню: прежде чем встать, я аккуратно закрыл книгу и даже место отметил, до которого дочитал. Профессор Уилкинс суетился, подавал мне что-то — мою шляпу и плащ, — и я взял, хотя плаща не нужно было, разве что я уже успел подумать (стоял октябрь, но на зиму еще не повернуло), что дожди и холода наступят прежде, чем я вернусь в эту комнату, если только вернусь, и мне понадобится плащ на обратном пути, — а в голове у меня стучало: «Эх, пусть бы вчера профессор так вошел, пусть бы вчера распахнулась и грохнула дверь, чтоб я успел, был рядом с ним, когда это стряслось и он упал, лег где-то в грязь и пыль».
— Ваш Ринго ждет внизу, на кухне, — сказал профессор. Лишь годы спустя кто-то мне рассказал (должно быть, он же, Уилкинс), как Ринго с ходу оттолкнул кухарку, прошел прямо в библиотеку, где сидели Уилкинс с женой, сказал без околичностей: «Сегодня утром убили полковника Сарториса. Скажите Баярду, что я жду на кухне» — и вышел, они и рта раскрыть не успели. — Проехал сорок миль, но от еды отказался.
Мы уже шли к двери — двери, за которой я прожил три года с сознанием неминуемости случившегося сегодня, да, теперь я знал, что ждал этого, и, однако же, шаги в коридоре ничего мне не сказали.
— Не могу ли я хоть чем-нибудь быть полезен?
— Да, сэр, — сказал я. — Свежую лошадь для Ринго. Он не захочет остаться.
— Конечно же, берите мою, берите лошадь миссис Уилкинс, — не сказал, а выкрикнул он, хотя все тем же хлопотливым тоном, и оба мы, пожалуй, в одно время почувствовали комизм его слов: кобылка, которую запрягали в плетеный фаэтончик миссис Уилкинс, была коротконогая и пузатая, точь-в-точь пожилая незамужняя учительница музыки; меня словно холодной водой обдало, и это было мне полезно.
— Благодарю вас, сэр, — сказал я. — Мы обойдемся. Мне дадут для него лошадь на конюшне, где я держу свою.
Да, немного поостыть было полезно — еще не кончив, я уже сообразил, что и этого не нужно будет, что Ринго заехал сперва в конюшню и все устроил, обе лошади уже оседланы и ждут здесь, привязанные у забора, и нам не придется давать крюку Оксфордом. Люш бы не додумался, он прямо бы