— Чего ж вы сюда приехали? Надо было в деревне оставаться.
— Чего? — скорбно воскликнула она. — А то я знаю! Все подались сюда, и мы тоже. Весною ушел в город Адам, жену оставил и ушел. А после жнив приехал такой нарядный, никто его узнать не мог, костюм на ем суконный, и часы серебряные, и перстень, а денег столько, что в деревне и за три года бы не заработал. Люди дивятся, а он, окаянный, давай нас морочить, потому как ему за это заплачено было, чтобы он деревенских заманивал, вот и сулил нам Бог весть что. И сразу пошли с ним двое пареньков — Янека сын да Гжегожа, что у леса живет, а потом уж кто только мог, все потянулись в этот город Лодзь. Знамо, каждому охота заиметь костюм суконный и часы да распутничать! Я своего все удерживала, нам-то зачем было спешить сюда, к чужим людям, так он, скотина, отлупил меня и ушел, а потом приехал и забрал меня с собою. Ох, Иисусе мой милосердный, Иисусе мой! — причитала она, скорбно всхлипывая и утирая нос и глаза грязными руками, и вдруг зашлась в отчаянных рыданьях, так что дети, прижимаясь к ней, тоже захныкали.
— Вот вам пять рублей, и делайте так, как я сказал.
Боровецкому уже стало невтерпеж, он быстро повернулся и вышел, не дожидаясь благодарности.
Он не выносил сентиментальных сцен, а эта женщина затронула в нем отмиравшую, сознательно удушаемую чувствительность.
Какое-то время Боровецкий постоял у «оксидирующего» котла Мазер-Платта, через который проходила сухая ткань уже с оттиснутым рисунком, и рассеянно изучал качество красок, только что нанесенных, а вернее, проявившихся при прохождении ткани через этот котел. Желтые, нанесенные «протравой» цветы под действием высокой температуры и сложных растворов анилиновой соли стали пунцовыми.
После недолгого предвечернего отдыха фабрика опять заработала с прежней энергией.
Боровецкий выглянул в окно своего кабинета — снаружи вдруг посветлело и начал падать снег необычайно большими хлопьями, побелели и фабричные стены и весь двор. Боровецкий заметил Горна, стоявшего за будкой привратника у единственного выхода из фабричного двора. Горн разговаривал с тою же бабой, она его за что-то горячо благодарила и прятала за пазуху какую-то бумажку.
— Пан Горн! — позвал Боровецкий, высовывая голову в форточку.
— Я как раз шел к вам, — сказал появившийся через минуту Горн.
— Что вы там советовали этой бабе? — довольно строго спросил Боровецкий, глядя в окно.
Горн на миг замялся, румянец залил его девически миловидное лицо, а в голубых, излучавших доброту глазах вспыхнул огонек.
— Я советовал ей пойти к адвокату, пусть предъявит фабрике иск о возмещении, тогда закон вынудит их уплатить.
— Вам-то какое до этого дело? — Боровецкий, закусив губу, слегка забарабанил пальцами по окну.
— Какое мне дело? — помолчав, Горн продолжил: — Меня, знаете, очень волнует всякая людская беда, всякая несправедливость, очень…
— Что вы здесь делаете? — резко перебил его Боровецкий и сел за длинный стол.
— Но я же здесь прохожу практику по конторскому делу, вам, пан инженер, это прекрасно известно, — ответил Горн с удивлением.
— Так вот, пан Горн, мне кажется, что вам свою практику не удастся завершить.
— А мне это, вмобщем-то, уже безразлично, — с твердостью произнес Горн.
— Зато нам не безразлично, нам — фабрике, на которой вы один из винтиков. Мы взяли вас не для того, чтобы вы здесь щеголяли своей филантропией, а для того, чтобы работали. Вы вносите беспорядок, а здесь все основано на аккуратности, точности и слаженности.
— Я не машина, я человек.
— Это дома. А на фабрике от вас не требуется сдавать экзамен на человечность, на гуманность, на фабрике требуются ваши мускулы и ваш мозг, и только за это мы вам платим, — все сильнее раздражался Боровецкий. — Вы здесь такая же машина, как все мы, и должны делать только то, что вам поручено. Тут не место для нежностей, тут…
— Пан Боровецкий, — поспешно перебил его Горн.
— Пан фон Горн, слушайте, когда я с вами говорю, — грозно вскричал Боровецкий, в порыве гнева сбросив на пол большой альбом с образцами. — Бухольц взял вас по моей рекомендации, я знаю вашу семью, я желаю вам добра, но, как вижу, вы страдаете недугом ребяческой демагогии.
— Если вы так называете обычное у людей сочувствие.
— Вы меня компрометируете своими советами, которые даете всем, у кого есть какие-то претензии к фабрике. Вам надо бы стать адвокатом, тогда бы вы могли опекать несчастных и обиженных, разумеется, за хорошую плату, — насмешливо прибавил Боровецкий, чей гнев постепенно исчезал под взглядом уставившихся на него добрых глаз Горна. — Впрочем, оставим это дело. Поживете в Лодзи подольше, разберетесь в здешних условиях, приглядитесь к этим угнетенным, тогда поймете, как надо себя вести. А унаследовав отцовское дело, признаете, что я был прав.
— Нет, пан Боровецкий, я в Лодзи долго не выдержу и дело отцовское на себя не возьму.
— Чем же вы намерены заниматься? — удивленно спросил Боровецкий.
— Еще не знаю. Признаюсь вам в этом откровенно, хотя вы так резко, слишком резко говорите со мной, но я не обижаюсь, я знаю, что вам, как начальнику большого печатного цеха, нельзя говорить иначе.
— Так вы от нас уходите? Пока я понял только это, но не понял, почему?
— Потому что больше не могу выдержать здешнего гнусного хамства. Вы, как человек определенного круга, наверно, меня понимаете. Потому что я всей душой ненавижу и фабрику, и всех этих Бухольцев, Розенштейнов, Энтов, всю эту мерзкую банду промышленников и дельцов! — страстно вскричал Горн.
— Ха, ха, ха, да вы настоящий чудак, оригинал первостатейный! — от души рассмеялся Боровецкий.
— Ну, тогда я больше ничего не скажу, — ответил Горн с явной обидой.
— Как вам угодно, но всегда лучше поменьше говорить глупостей.
— До свиданья.
— Прощайте. Ха, ха, ха, да у вас прекрасные актерские данные!
— Пан Боровецкий! — чуть не со слезами в глазах начал Горн, останавливаясь и явно желая что-то сказать.
— Что?
Горн поклонился и вышел.
— Неисправимый слюнтяй, — прошептал Боровецкий ему вдогонку и тоже вышел, направляясь в сушильный цех.
Там его обдало нестерпимым жаром. Огромные жестяные кубы, наполненные страшно раскаленным, сухим воздухом, гудели как дальний гром, извергая бесконечные полосы разноцветных высушенных, жестких тканей.
На низких столах, на полу, на медленно двигавшихся тележках лежали груды тканей, в сухом прозрачном воздухе, среди почти сплошь стеклянных стен, они переливались приглушенными цветами радуги — темно-золотым, пурпурным с фиолетовым оттенком, небесно-голубым, темно-изумрудным, — похожие на груды металлических листов с мертвым, матовым блеском.
Рабочие в одних блузах, босые, с серыми лицами и потухшими глазами, словно бы выжженными оргией красок, которая буйствовала тут, двигались бесшумно, точно автоматы, представляя собой только придаток к машинам.
Порой кто-нибудь из них глядел в окно на свет Божий, на Лодзь, и с высоты пятого этажа город смутно проступал сквозь пелену тумана и дыма, в которой маячили тысячи труб, крыш, домов, безлистных оголенных деревьев; а если смотреть в другую сторону, там виднелись поля, простиравшиеся до горизонта, серо-белые, грязные, в весенних лужах просторы с торчавшими там и сям красными зданиями фабрик, которые алели в тумане противным цветом освежеванной туши. А вдали темнели прижавшиеся к земле, низкие деревенские домики, змеившиеся среди полей дороги, да черная, топкая грязь тропинки, мелькавшей между рядами голых тополей.
Машины неустанно гудели, и неустанно посвистывали трансмиссии, укрепленные под потолком и несшие энергию в другие цеха; все двигалось в лад с работой огромных металлических сушилок, которые заглатывали мокрую ткань, поступавшую из печатного цеха, и выплевывали ее сухой, — в этом громадном прямоугольном зале, в унылом свете мартовского дня, среди унылой мешанины красок и унылых людей, они походили на капища могучего божества энергии, правящего безраздельно и всевластно.
Боровецкому было не по себе, он рассеянно разглядывал ткани — не пересушены ли, не пережарены ли.
«Глупый малый», — думал он о Горне, и в мыслях его то и дело возникало молодое, благородное лицо и голубые глаза, глядящие на него с выражением безмолвной грусти и укоризны. Глухое беспокойство овладело Боровецким. Когда он смотрел на толпы молча работающих людей, ему вспоминались некоторые слова Горна.
«И я был таким». И его мысли унеслись в те далекие времена, но он не позволил воспоминаниям вонзить терзающие когти в его душу, ироническая усмешка блуждала на его устах, а в глазах были холод и трезвость.
«Все это прошло, прошло!» — думал он с каким-то странным ощущением пустоты, словно ему было жаль тех лет, тех невозвратных иллюзий, благородных порывов, осмеянных жизнью; но это быстро минуло, он снова стал самим собою, стал тем, чем был, — начальником печатного цеха Германа Бухольца, химиком, человеком холодным, разумным, равнодушным, готовым на все, настоящим «лодзерменшем», как назвал его Мориц.