наших правителей, даже теперь, когда они вопят о разрыве дружественных связей, основана на идее неизбежности, фатальной неизбежности войны между немцами и русскими… Они спят и видят, как бы развязать руки Гитлеру на Востоке…
— А пока что, если завтра Гитлер нападет на нас…
Вдруг в голосах спорящих зазвучали враждебные нотки. Трудно сказать, как это произошло. Они дружили уже не первый год, не сомневались в честности друг друга, уважали один другого. Но после какого-то замечания Пьера Ивонна насторожилась. Ей показалось, что Кормейль усомнился в гражданском мужестве Робера. Но Гайяр и не собирался спорить на эту тему, он просто не согласен, не согласен, и все тут. Кормейль весь день только и делал, что спорил. Особенно тяжелый разговор произошел у него с родителями. Теперь он не выдержал, потерял терпение.
— Вы все время говорите о Франции, Гайяр, — сказал он, вдруг повышая голос. — Мне хотелось бы знать, что вы понимаете под словом Франция…
Гайяр рассердился. Когда он сердился, на месте его отсутствующих бровей взбухали две красные полоски, выпуклый лоб покрывался пятнами. Он наговорил такого, что потом и сам был не рад, но он больше не желал слушать про диалектику. Скажут: диалектика — и думают, что все объяснили. Так они и расстались, недовольные друг другом. Их обоих должны были мобилизовать. В передней Робер, немного поостывший, сказал, провожая гостя: — Если бы я думал, как вы… я не пошел бы в армию… раз вы против этой войны…
Уже спускаясь по лестнице, Кормейль, сутулый, в шляпе, сдвинутой на затылок, обернулся, положив руку на перила. — Мы не против всякой войны, Гайяр, не против всякой войны! Мы были и будем против гитлеризма, договоры между двумя державами не меняют наших позиций… Мы пойдем в армию, как и вы… потому что несправедливую войну можно превратить в войну справедливую… запомните, Гайяр, в справедливую войну!
Тем не менее, от этого вечера остался неприятный осадок. Робер шагал по комнате; он продолжал сам с собой незаконченный спор… еще одним другом меньше… а ведь Пьep умный человек.
— Иди ты спать, — говорила Ивонна. Но Гайяр потерял всякое душевное равновесие и, по правде сказать, не столько из-за ссоры с Кормейлем — его больше беспокоило то, что в квартире находится архив Общества друзей СССР. Он пошел в гостиную посмотреть, что же там такое лежит… Принec оттуда ведомости, отчет о расходах по празднованию двадцать первой годовщины Октября, пачки листков, отпечатанных на ротаторе, данные о строительстве московского Метро.
— Представляешь, если к нам нагрянет полиция и все это найдет?
— Совершенно незачем держать бумаги в куче. Завтра я спрячу часть их в шкафу с бельем…
— Да ты что же, не знаешь, как при обыске все раскапывают?
Теперь вспылила Ивонна: — Что же ты предлагаешь?
— Вот пойду и побросаю все маленькими пачками в Сену…
— Но, Робер, тебе же доверили…
— А кому все это нужно?
— Не кричи, дети…
В конце концов, они помирились на том, что завтра с утра Ивонна поедет в Нуази и отвезет наиболее важные материалы и отчетность к своим родителям.
* * *
Как только за Ивонной захлопнулась дверь, госпожа де Монсэ залилась слезами. Супруг ее был вне себя. Он так энергично протирал пенсне, как будто хотел продырявить стекла, весь побагровел, задыхался, сорвал с себя воротничок, громко разговаривал сам с собой. Жан сидел в углу и делал вид, что углубился в зоологию.
— У меня нет больше дочери! Нет дочери! Не смейте никогда мне о ней говорить! Она предпочла своего лавочника нам, своего лавочника предпочла Франции… Завтра Жака могут убить; и это будет значить, что господин Гайяр выстрелил ему в спину. Между нами нет ничего общего…
Жан оторвался от книги и сказал: — Робер совсем не так на все смотрит, как Ивонна… Робер сам говорит, что он не согласен…
— Тебя не спрашивают! — накинулся на сына старик. — Ты дальше своего носа ничего не видишь: просто твоя сестра искреннее, да, да, она наша дочь… а он, он лицемер, он притворяется, вот и все… Не согласен! Какое значение это имеет, согласен он или нет? Он прислал нам компрометирующие документы, боится держать их у себя! А что, если полиция придет к нам? Им-то все равно, Ивонне и ее часовщику — пусть приходят к твоей матери, пусть роются в ее вещах, пусть находят… один бог знает, что они найдут! Если у господина Гайяра совесть чиста, зачем ему прятать их пачкотню? Но он стакнулся с русскими, вот в чем дело… Если только это откроется… Ведь в сущности, я обязан пойти и заявить в полицию!
— Гастон! — простонала госпожа де Монсэ. Старик буркнул, что ему нужно поработать в саду, и вышел из комнаты, хлопнув дверью.
Жан, выронив книгу, глядел на мать; ее пальцы нервно бегали по строгому, не знавшему косметики лицу, — от глаз к носу, потом спускались ко рту, судорожно скользили вокруг губ. Бедная мама, она вылитая Ивонна, только вот эта печать усталости на лице, наложенная всей жизнью, и эта строгость. Бедная мама, она очень любит Ивонну…
— Мама, почему ты так отпустила Ивонну?
— Но ведь ты же знаешь папу, сынок… а она способна была наговорить ему бог знает что… ты сам видишь, он не может этого вынести, ему это вредно. Вот что значит, когда женщина отрекается от религии!
Она сказала как раз то, чего не следовало говорить. Жан и сам не оправдывал Ивонну, но этими словами мать закрыла себе доступ к сердцу сына. При чем тут религия? Мама объясняет все на свете верой в бога, или, наоборот, неверием. Пусть Ивонна не верит — какое это имеет значение? И Сесиль не верит. Помимо пакта, большевиков, коммунистов… помимо всего, мать оскорбила Сесиль.
— Хватит, — сказал он, — мне надоело лгать…
Мать взглянула на сына и испугалась его потемневших глаз. Она умоляюще сложила руки и проговорила сдавленным голосом: — Только не ты, мой мальчик, только не ты, нет, нет!..
Что она подумала? Жан продолжал: — Я хочу, чтобы ты знала, что я не верю больше ни в бога, ни в чорта… слышишь?.. ни в бога, ни в чорта… и мне противно, когда вы говорите со мной так, как будто я все еще хожу на уроки катехизиса.
— Но с каких