Возлюбленный мой протянул руку свою к двери.[133] Когда Джоффри подергал ручку, Джорджи лежала в кровати. Когда он постучал в первый раз, она стояла в одной ночной рубашке, переплетя пальцы, а руки с совершенно излишней судорожностью прижимая к груди, и отчаянно урезонивала разбушевавшегося ангела. Когда он постучал во второй раз, она искала халат. А когда она тихонько приотворила дверь, он уже ушел. Чем твой возлюбленный отличен от того возлюбленного?
Всю долгую беспокойную ночь в душе и мезгу Джорджи шла хаотичная битва смятенных противоречивых чувств и кощунственных мыслей. Она ни разу не погрузилась в полное забытье, но и ни разу полностью не очнулась, а словно все время оставалась в каком-то горячечном отупении. Она разыгрывала бесчисленные сцены между собой и Джоффри, сочиняла бесконечные диалоги, которые запутывались и обрывались. Опять и опять она переживала вечеринку и возвращение домой, иногда виня себя, но чаще испытывая страстное негодование против Джоффри и даже еще более жгучее – против Марджи. Преувеличение, неизбежное при ночных бдениях, терзало ее образами ужасной, постыдной катастрофы. И дважды в своих душевных метаниях она вскакивала с постели, чтобы бежать к Джоффри и попросить у него прощения. Если бы это произошло не так, если бы только они могли вернуться к нежности и почти серьезному взаимопониманию того поцелуя у реки! Оба раза она возвращалась в кровать и с беспощадным прозрением обвиняла Джорджи Смизерс. Кто она такая, чтобы негодовать на Джоффри после Каррингтона, после Маккола и, главное, после Перфлита? И затем с почти бодлеровской гадливостью[134] к самой себе она вдруг, подумала, что если Джоффри ее предаст, то почему бы порой и не навещать Перфлита в дождливые дни? Она гневно приказала себе успокоиться и под конец перестала метаться, но больше от утомления, а не потому, что ее сморил сон.
К завтраку Джорджи спустилась поздно даже для воскресного утра, и вид у нее был абсолютно измученный. За столом она увидела одну Алвину, доедавшую поджаренный ломтик хлеба с мармеладом за развернутой воскресной газетой.
– Где Джоффри? – быстро спросила Джорджи, не сумев скрыть тревогу.
Она заметила, что Алвина выглядит усталой и обеспокоенной.
– Он уехал спозаранку в своем автомобиле и сказал, что вернется только вечером, – равнодушно ответила Алвина. – и не захотел, чтобы я тебя разбудила. Надеюсь, он справится со своим скверным настроением. Мне стыдно за вас обоих: тревожить своими ссорами отца, когда он болен!
– Болен? – изумленно повторила Джорджи. – Как? Что с ним?
– Его простуда перекинулась на легкие, – резко ответила Алвина. – Он все время жалуется на сильную боль в груди и спине. Я послала девчонку за доктором.
– Бедный папа! – воскликнула Джорджи, преисполняясь раскаяния. – Как грустно! Я сейчас же пойду к нему.
– И не думай, – отрубила Алвина с ревнивой властностью. – Садись и ешь – завтрак и так уже совсем остыл. Он сейчас спит, и я не хочу его тревожить, пока не придет доктор.
Джорджи принялась на полухолодную колбасу в застывшем жире и яичницу из яйца, вероятно знававшего лучшие времена. Алвина возвратилась к газетным ужасам, и Джорджи ела молча, в задумчивости не замечая вкуса, а потом выпила несколько чашек крепкого еле теплого чая, чтобы прогнать головную боль.
В определенном смысле, размышляла она, болезнь папы – тоже вина Джоффри, хотя побуждения у него и были самые лучшие. Какой хаос внес он в их тихую жизнь! Папа нездоров, ее собственное сердце разбито, кузен все еще дуется и не встает с постели, а мама чернее тучи и поглядывает над газетой, точно гром из-за морей.[135] А ведь когда Джоффри изложил ей свой план, она была так счастлива! И еще подумала, как это любезно с его стороны, как он внимателен к ним всем.
Джоффри тронула грусть, с какой полковник говорил об охоте на фазанов и холодности, возникшей между ним и сэром Хоресом. Посоветовавшись с Джорджи, Джоффри поехал в Криктон и отправил длиннейшую телеграмму Старику. Старик не вполне дотягивал до масштабов Стимса, но они, фигурально выражаясь, не раз плавали на одном корабле под Веселым Роджером. И три дня спустя явился лакей из «господского дома» с письмом: мистер Хантер-Пейн приглашался на обед. А за обедом Джоффри так успешно изобразил молодого строителя Империи и с таким тактом представил дело полковника, что вернулся с приглашением на следующую охоту в поместье сэра Хореса Стимса – и не только ему, но и Фреду «с супругой или дочерью». Радость полковника была просто трогательной. Он тут же пустился рассказывать длинную историю о том, как провел шесть часов по пояс в воде на затопленном рисовом поле и настрелял огромное количество птиц, а затем сбился на охотничий анекдот о сэре Гекторе Макдональде и короле Тедди, после чего до ночи укладывал патроны в патронташи, чистил ягдташи и проверял ружья. Он потребовал, чтобы Джоффри взял лучшее – его собственное – ружье, а Джорджи вручил ружье кузена, второе по качеству. Сам же удовольствовался ружьем Алвины, хотя, как он выразился, к дамской пукалке привыкнуть сразу не так-то просто.
Заветное утро выдалось сырое и пасмурное, собирался дождь, а полковник слегка простудился. Алвина умоляла его не рисковать здоровьем ради одного дня охоты, но он только оскорбился намеку, что на исходе седьмого десятка его здоровье уже не то, каким было сорок лет назад. И удовольствие Фред получил огромное. Он поздоровался с сэром Хоресом сердечно, без тени обиды, а только с непринужденностью воспитанного человека, что вызвало у плутократа обидное ощущение собственной ничтожности. Из ружья Алвины полковник все равно подстрелил ошеломляющее число фазанов, шагая по высокой мокрой траве и сырым чащам с неугасающей бодростью. Однако вечером он уснул за столом, повествуя о забавном эпизоде поразительной длины и сложности, так что Алвине пришлось уложить его в постель. А теперь он и вовсе слег с простудой, грозившей затянуться на всю зиму. Джорджи знала, что это означает: пусть Алвина сейчас не пустила ее наверх, но когда полковник болел, ухаживала за ним одна Джорджи. Почему-то присутствие Алвины раздражало больного – у него даже поднималась температура. Полковник как-то признался Джорджи наедине, что от треклятой профессиональной бодрости Алвины у него всегда возникало ощущение, будто он рожает – ощущение, сказал он, чертовски неприятное и странное.
Джоффри вернулся только в десять вечера в чудесном настроении, но с неприятным предчувствием холодного приема, которое томит школьника, улизнувшего с занятии гимнастикой. Утром он умчался подальше и в одиночестве позавтракал в Оксфорде, а к трем часам вернулся в Клив и заехал за Марджи. Они отлично прокатились, выпили чаю, а потом вернулись к ней, и он остался обедать. Веселились все жутко, и Джоффри завладел диваном, а потом и Марджи – после того, как его свирепо отвергла юная девица с фиалковыми глазами, указавшая, в частности, что он гнусная жаба и мужчина в придачу. Джоффри уже влюбился в Марджи по самую макушку. Вот это девушка! Он чувствовал, что она понимает его по-настоящему. В отличие от Джорджи – где уж ей с ее провинциальностью! А какой контраст! Разве могла Джорджи хоть на миг выдержать сравнение? Марджи была хорошенькой, прелестной, красивой, обворожительной. Одета восхитительно, следит за модой, чертовски умна, взгляды самые широкие, объятия распахнутые. И богата – две тысячи в год уже теперь, а еще наследство! Как будут все там ошарашены, если он вернется с такой женой! Да ведь если он женится на Марджи, можно будет обзавестись собственной плантацией или же, что куда лучше, остаться в Англии насовсем. Великолепнейшая перспектива! Он ни разу не спохватился и не спросил себя, что он может дать взамен. Как ни разу не задумался над тем, что ее готовность тотчас предаться амурным радостям не только выдавала обширный опыт, но и, быть может, указывала, что Марджи отнюдь не так жаждет связаться с ним брачными узами, как он с ней. Но когда же истинная Любовь задавалась такими вопросами? Ну, а Джорджи… Теперь она в его глазах была просто жеманной недотрогой, да к тому же лишенной всякой привлекательности. Ему было стыдно вспомнить, что он делал ей некоторые авансы, но оправдание не замедлило найтись: все-таки он приехал в Англию после очень долгого отсутствия и жизни вдали от цивилизованных мест…
Дверь «Омелы» оказалась закрытой на засов, а в окнах по фасаду не мерцало ни единого огонька. Деревенский идиотизм! Только подумать, не впускают его в дом, хотя еще и десяти нет! А он-то заставил себя уйти, хотя вечерушка только-только началась, и какая вечерушка! Сердце у него защемило, и он отогнал от себя мысль, что в эту самую минуту Марджи, возможно, водворилась на диван с зеленой гориллой – по-видимому, единственным нормальным мужчиной в этой компании, не считая его самого. Он позвонил с пьяным ощущением своего превосходства и значимости. Вскоре за полукруглым стеклом в верхней части двери заколебались отблески движущейся свечи, заскрипел засов, дверь отворилась, и перед ним предстала Алвина, почему-то в полной форме старшей госпитальной сестры.