Он спал, оказывается. Горит фонарь. На дворе, в темноте, старый негр Ишам бьет ложкой в таз, кричит:
— Уже четыре! Вставайте кофе пить! Вставайте кофе пить!
В палатке шум одевания, и приглушенный говор, и настойчивый голос Легейта:
— Давайте побыстрее из палатки, пусть дядя Айк спит. Если разбудим, он не захочет остаться. А ему сегодня нечего в лес выходить.
И старик лежит не шевелясь, с закрытыми глазами, дыша тихо и ровно и слушая, как один за другим они уходят из палатки. Он слышит, как завтракают под тентом и как отправляются в лес — слышит гам собак и лошадиный фырк; последний голос затихает, негры убирают посуду. Скоро до него, быть может, донесется, дозвенит из влажных лесных далей вопль первой гончей, поднявшей оленя, а там и опять сон придет. Колыхнулся входной полог, задетая кем-то койка вздрагивает, чья-то рука ложится ему на одеяло, на колено, и он открывает глаза. Это Рос Эдмондс; держит Рос, однако, не винтовку свою, а дробовик, и говорит быстро и жестко:
— Прости, что разбудил. Тут ко мне придут…
— Я не спал, — произносит Маккаслин. — Зачем тебе сегодня дробовик?
— Ты же сам вечером говорил, что свежина нужна. Тут ко мне идут…
— Негоже бить в оленя картечью. С каких это пор ты стал пуделять из винтовки?
— Да ладно, — отрубает Рос со сдерживаемым свирепым раздражением. Старик видит в руке у него что-то продолговатое, толстоватое — конверт. — Тут ко мне придут сегодня утром. А может, и нет. Но если она… если придут, то передай вот это и скажи от меня «нет».
— Что? — переспрашивает Маккаслин. — Кому сказать?
Он привстает на локте; Эдмондс, уже поворачиваясь уходить, кидает конверт на одеяло, и конверт падает бесшумно и увесисто и соскользнул бы наземь, но старик подхватывает, на ощупь мгновенно угадывая, — как если бы вскрыл и проверил, — что внутри там толстая пачка денег.
— Подожди, — говорит он. — Подожди. — И что-то в голосе его, не просто заботливо-родственное и не просто повеленье старшего годами, заставило Эдмондса остановиться, поднявши уже полог, оглянуться, и Маккаслин увидел, что на дворе теперь светло.
— Скажи ей «нет», — произнес Эдмондс. — Скажи «нет».
Они глядели друг на друга — старое, мятое от сна, серое лицо над измятой подушкой и лицо нестарое, мрачно-холодное и вместе яростное.
— Прав был Уилл Легейт. Так-то охотился ты на енотов. А теперь это. — Старик не поднял руку с конвертом. Не сделал ни жеста, ни кивка. — Что же ты обещал ей такое, что не хватает духа самому сказать в лицо ей «нет»?
— Ничего не обещал я! — сказал Эдмондс. — Ничего! Вручи только вот это. И скажи от меня «нет».
Он ушел. Мелькнул в проеме мглистый свет утра с монотонным шумом дождя, и полог упал, и привставший на койке старик остался с конвертом в дрожащей руке. В воспоминании потом ему казалось, что он услышал подплывающую моторку почти тотчас же, — не успел еще, наверно, Рос и скрыться в чаще. Ему казалось, что и промежутка никакого не было: полог поднялся и упал, как вдох и выдох, обрубив серый дождистый свет, и в следующую секунду вновь поднялся; растущий рокот подвесного моторчика слышен все ближе и ближе, громче и громче, и вдруг оборвался, мгновенно иссяк, точно свечу задули, сменился поплескиваньем воды об лодку, пристающую к берегу; черный поваренок отпахнул со двора полог, и старик увидел эту лодку — небольшой ялик, и на корме, у задранного вверх мотора, сидит негр какой-то, — а затем вошла в палатку женщина в мужской шляпе, в мужском плаще-дождевике и резиновых сапогах, и на руке внесла что-то свернутое, запеленутое в одеяло, а другая рука прикрывает этот сверток полой расстегнутого плаща, — и еще внесла с собою нечто неуловимо-смутное, что — старик знал — через минуту он уловит, поскольку Ишам уже подсказал ему, предупредил его тем, что не сам оповестил о гостье, а послал поваренка; затем тот ушел, полог опустился, они остались одни — лицо видится неясно, и различима старику в нем пока только молодость, и темноглазость, и странная матовая, но не болезненная, бледность; и не деревенское это лицо, несмотря на одежду, и смотрит оно на него, сидящего на постели в заношенной, обвислой фуфайке, а ноги стариковы сбившимися одеялами прикрыты.
— Это его? — воскликнул он. — Только не лгите мне!
— Да, его, — отвечала она. — А он ушел.
— Да. Ушел. На лёжке вы его не застигли. Не повезло на этот раз. Но и вы даже сами вряд ли рассчитывали на успех. Он оставил вам вот это. Берите.
Он стал нашаривать конверт на одеяле. Но конверт был в руке, все время оставался в ней. Маккаслин шарил точно для того, чтобы совладать со своею доселе покорной рукой, подчинить ее приказу мозга — как если бы никогда раньше она такого действия не совершала; наконец он протянул конверт.
— Вот. Берите. Берите, — сказал он опять.
И увидел глаза ее — вернее, этот встречный, по-детски вдумчивый, углубленно-пристальный их взгляд, бездонно, по-детски бесхитростный. Конверт, протянутую руку она словно не заметила.
— Вы — дядя Айзек, — сказала она.
— Да, — сказал он. — Но это не важно. Вот. Берите. И он говорит вам «нет».
Она взглянула на конверт, взяла его. Заклеен, но не адресован. Оглянув и не найдя на нем надписи, она, однако же, зубами отодрала уголок, кое-как вскрыла свободной рукой, вытряхнула аккуратную пачку банкнот на одеяло, оставила эти деньги без внимания, заглянула в пустой конверт, раскрыла, распахнула его полностью с помощью зубов и смяла, уронила на пол.
— Тут одни деньги, — сказала она.
— А вы другого ожидали? Чего же еще вы могли ожидать? Вы ведь достаточно долго с ним встречались или хотя б достаточно часто, чтобы нагулять ребенка, и так и не распознали его натуру?
— Не так уж часто. Не так уж долго. Только неделю здесь прошлой осенью, и в январе он вызвал меня, мы поехали на Запад, в Нью-Мексико. Пробыли там шесть недель, я хоть могла там жить с ним в одной квартире, готовить ему, смотреть за ним…
— Но о женитьбе речи не было, — сказал старик. — Об этом речи не было. Не лгите мне. Этого он вам не обещал. Ему не понадобилось.
— Да. Не понадобилось. Я не заговаривала о женитьбе. Знала, на что иду. Знала с самого начала, задолго до того дня, когда его так называемая честь повелела ему объявить без околичностей, что его так называемый кодекс морали запрещает жениться на мне. И мы пришли к соглашению. А перед его отъездом из Нью-Мексико еще раз подтвердили соглашение, для вящей окончательности. Подтвердили, что на этом и конец. И — да, я поверила в его твердость. То есть поверила в свою твердость. В его слова я уж тогда и не вслушивалась — у него давно уже кончились все значащие для меня слова. Незачем стало и просить его: «Замолчи, пожалуйста»; я просто не прислушивалась. Я к себе прислушивалась. И поверила. Определенно поверила. И как же было не поверить — ведь он уехал, как и было согласовано, и ни письма не написал, как и было согласовано, и только деньги послал в Виксберг, в банк на мое имя «от неизвестного», как и было согласовано. Так что я поверила определенно. А в прошлом месяце написала ему даже, чтобы опять удостовериться, и письмо пришло назад нераспечатанное, и я удостоверилась. И вышла из родильного дома, сняла комнату, чтобы дождаться здесь оленьего сезона и удостовериться своими глазами, и ждала у дороги вчера, когда проехала машина ваша, и он меня увидел, и я удостоверилась.
— Так чего вы хотите? — сказал он, сердито глядя на нее из-под взъерошенных седых волос выцветшими, без радужки и словно без зрачка, глазами, мутно видящими без очков. — Чего ж вы хотите? Ожидать же от него нечего?
— Да, — сказала она, опять вперяя в старика этот свой серьезный, вдумчивый, отрешенно-пристальный взгляд ребенка. — Его прапра… погодите-ка… прапрапрадед доводился вам дедом. Маккаслин. Но после прибавилось: Эдмондс. И не только лишь это. Племянник ваш Маккаслин Эдмондс был при том, как ваш отец и дядя Бадди выиграли у мистера Бичема рабыню Тенни, чтобы дать в жены Терлу, который не имел своей фамилии и потому звался у вас Томин Терл. Но впоследствии владеть стали Эдмондсы. — Так немигающа, бесстрастна, почти безмятежна была пристальность темных широких бездонных глаз в безжизненно-матово бледном лице (но ощущалась старику в этой матовости юная, кипучая, неистребимая жизнь), что казалось, взгляд был углублен в себя, и даже речь, слова ее казались обращены к одной себе лишь. — Я бы человека из него сделала. Он до сих пор еще не человек. Вы его испортили. Вы и дядя Лукас и тетя Молли. Но больше всех вы.
— Я? — проговорил старик. — Я?
— Да. Тем, что деду его отдали землю, не принадлежащую Эдмондсам ни по завещанию, ни по закону.
— И это сейчас неважно, — сказал он. — И это неважно. Но вы-то. По речи вашей судя, вы даже колледж окончили. По словам, по выговору вы, пожалуй, северянка, а уж никак не здешняя захолустная трепохвостка. И, однако, вас смог подцепить на улице встречный, заехавший в городок ваш потому единственно, что ящик с припасами выпал из лодки. А месяц спустя увез вас, и наградил ребенком, и затем, по вашим же словам, надел шляпу, сказал прощай — и был таков. Последний здешний деревенщина проявил бы больше заботы о последней трепохвостке. У вас что — и родни нет никакой?