— Сэмюел Уоршем Бичем. Двадцать шесть. Родился неподалеку от Джефферсона, штат Миссисипи. Жены не имею. Детей…
— Погодите. — Статистик быстро записывал. — Вы же не под этим именем были приго… жили в Чикаго.
Тот стряхнул с сигареты пепел.
— Ничего не знаю. Полицейского другой ухлопал.
— Ладно. Занятие…
— Деньги лопатой гребу.
— Без определенных занятий. — Статистик быстро записывал. — Родители…
— А как же. Целых двое. Не помню их. Бабка растила.
— Как ее зовут? Она еще жива?
— Не знаю. Молли Уоршем Бичем. Если жива, должна быть на ферме Карозерса Эдмондса, в семнадцати милях от Джефферсона, штат Миссисипи. Все?
Статистик застегнул портфель и поднялся. Он был года на два моложе того, другого.
— Если не будут знать, кто вы на самом деле, как они узнают, куда… как вы попадете домой?
Тот стряхнул пепел с сигареты, по-прежнему лежа на стальной койке в шикарном голливудском костюме и в туфлях, каких статистику не иметь до конца жизни.
— А это уж не моя забота будет, — сказал он.
Статистик ушел. Часовой снова запер стальную дверь.
А тот, другой, все лежал на стальной койке и курил — пока за ним не пришли, и не разрезали его модные брюки, и не сбрили модную шевелюру, и не увели из камеры.
II
В это же знойно-солнечное июльское утро тот же знойно-солнечный ветерок, который качал листья шелковицы за окном Гэвина Стивенса,60 залетел к нему в контору, создав видимость прохлады из того, что было всего-навсего колыханием воздуха. Он пошелестел на столе бумагами и взъерошил преждевременно побелевшие волосы сидевшего за столом человека с худощавым интеллигентным нервным лицом, в мятом полотняном костюме, на лацкане которого болтался на часовой цепочке ключик Фи-Бета-Каппа:61 это был Гэвин Стивенс, член общества Фи-Бета-Каппа, выпускник Гарварда, доктор философии Гейдельбергского университета; контора для него была причудой, хотя именно она давала ему средства к жизни, а серьезным занятием был неоконченный труд двадцатидвухлетней давности, перевод Ветхого завета на классический древнегреческий. Посетительница его, однако, оставалась нечувствительна к ветерку, хотя на вид весу и плотности в ней было не больше, чем в нерассыпавшемся пепле от сгоревшего клочка бумаги, — маленькая старуха негритянка с невероятно древним сморщенным личиком под белым головным платком и черной соломенной шляпой, которая могла быть впору ребенку.
— Бичем? — переспросил Стивенс. — Вы живете у мистера Карозерса Эдмондса?
— Я ушла, — сказала она. — Я пришла искать моего мальчика.
И вдруг, недвижно сидя против него на жестком стуле, она начала нараспев: «Рос Эдмондс продал моего Вениамина. Продал в Египет.62 Теперь он жертва фараонова…»
— Постойте, — сказал Стивенс. — Постойте, тетушка Молли. — Ибо механизм его памяти готов был уже сработать. — Если вы не знаете, где ваш внук, откуда вам известно, что он в беде? Разве мистер Эдмондс отказался помочь вам искать его?
— Рос Эдмондс его продал. Продал в Египет. Где он, не знаю. Только знаю — он жертва фараонова. Вы — закон. Я хочу найти моего мальчика.
— Хорошо, — согласился Стивенс. — Попробую найти его. А у вас здесь есть где остановиться, если вы не собираетесь возвращаться домой? Ведь быстро его найти не удастся, раз вы не знаете, где он, и пять лет не получали от него вестей.
— Я буду у Хэмпа Уоршема. Моего брата.
— Хорошо, — сказал Стивенс. Он не удивился. Хэмпа Уоршема он знал целую вечность, но старой негритянки никогда прежде не встречал. А если бы и встречал, то все равно не удивился бы. У них всегда так. Можешь годами знать их, они даже будут годами работать у тебя под разными фамилиями. И вдруг выясняется, что они брат и сестра.
Он сидел, обвеваемый жарким колыханием воздуха, которое не было ветром, слушал, как она медленно спускается со ступеньки на ступеньку по крутой лестнице, и припоминал ее внука. Бумаги по его делу, прежде чем попасть к окружному прокурору, прошли через контору Стивенса лет пять-шесть назад — Бутч Бичем, под таким именем его знали в городе в тот год, который он провел то на воле, то в тюрьме; сын дочери старой негритянки, он лишился матери при рождении и был брошен отцом, и бабка взяла и воспитала его, вернее, пыталась воспитать. Потому что в девятнадцать лет он ушел с фермы в город и провел год то на воле, то в заключении за азартные игры и драки, пока, наконец, не попал в тюрьму по серьезному обвинению во взломе бакалейной лавки.
Застигнутый полицейским на месте преступления, он ударил его обрезком железной трубы, а когда тот свалил его на землю рукояткой пистолета, лежал и ругался сквозь разбитые губы, застывшие в окровавленном, похожем на яростную улыбку оскале. А спустя две ночи бежал из тюрьмы, и больше его не видели, юноша, которому и двадцати одного еще не исполнилось, чем-то похожий на отца, зачавшего его и бросившего, а теперь сидевшего в каторжной тюрьме штата за убийство, — семя не только буйное, но и опасное и злое. «И его-то я должен разыскать, спасти», — думал Стивенс. Потому что ни минуты ее сомневался в верности чутья старой негритянки. Если бы она даже угадала, где внук и что его ожидает, он бы и тут не удивился, ему только гораздо позднее пришло в голову удивиться: до чего все-таки быстро он обнаружил, где парень и что с ним.
Первым его побуждением было позвонить Карозерсу Эдмондсу, на ферме которого муж старой негритянки был с давних пор арендатором. Но, судя по ее словам, Эдмондс уже умыл руки. Стивенс сидел неподвижно, только горячий ветерок развевал его вздыбленную белую гриву. Он наконец понял, что имела в виду старая негритянка. Он вспомнил, что именно из-за Эдмондса внук ее очутился в Джефферсоне: Эдмондс поймал мальчишку, когда тот лез в его склад, приказал ему убираться с фермы и запретил впредь там показываться. «Да, не шериф, не полиция, — думал он. — Что-то более гибкое, шире охватом…» Он поднялся, взял свою старую, изрядно поношенную панаму, спустился по наружной лестнице и через пустынную площадь, сквозь жаркое марево наступающего полудня, направился в редакцию местной газеты. Редактор был у себя — старше Стивенса, но не с такими белыми волосами, чудовищно толстый, в старомодной крахмальной рубашке и черном узком галстуке бабочкой.
— Я по поводу старухи негритянки Молли Бичем, — начал Стивенс. — Она с мужем живет у Эдмондса. Меня интересует ее внук. Помните, Бутч Бичем лет пять-шесть назад провел год в городе, большей частью за решеткой, и попался в конце концов, когда однажды ночью залез в лавку Раунсуэлла? Так вот, теперь с ним приключилось что-то похуже. Я уверен, она не ошибается. Я только надеюсь, что дело его на сей раз по-настоящему плохо и больше ему не выпутаться, — так будет лучше для нее и для общественности, которую я представляю.
— Подождите, — сказал редактор. Ему даже не понадобилось вставать из-за стола. Он снял с накалывателя телеграмму информационного агентства и протянул Стивенсу. Она пришла этим утром из Джольета, штат Иллинойс. «Негр из Миссисипи накануне казни за убийство чикагского полицейского раскрывает свое настоящее имя в анкете переписи населения — Сэмюел Уоршем Бичем»…
Пять минут спустя Стивенс снова шел через пустынную площадь, над которой еще ниже опустилось полдневное жаркое марево. Поначалу ему казалось, что он направляется обедать к себе в пансион, но тут же он понял, что идет совсем не туда. «Да я и дверь в контору не запер», — подумал он. И как она ухитрилась проделать в такую жару семнадцать миль до города? Чего доброго, пешком шла. «Выходит, я не всерьез говорил, что надеюсь на худшее», произнес он вслух, снова поднимаясь по лестнице, и, оставив позади слепящее сквозь дымку солнце и полное уже безветрие, вошел в контору. И застыл на месте. Потом сказал:
— Доброе утро, мисс Уоршем.
Она тоже была совсем старая — сухонькая, прямая, с аккуратно причесанными, по-старомодному высоко взбитыми белыми волосами под выцветшей шляпкой тридцатилетней давности, в порыжелом черном платье, с обтрепанным зонтиком, до того вылинявшим, что из черного он превратился в зеленый. И ее он тоже знал целую вечность. Она жила одна в оставленном ей отцом доме, который понемногу приходил в негодность, давала уроки росписи по фарфору и с помощью Хэмпа Уоршема, потомка одного из отцовских рабов, и его жены выращивала кур и овощи на продажу.
— Я пришла из-за Молли, — сказала она. — Молли Бичем. Она говорит, что вы…
Он рассказал ей, а она не сводила с него глаз, выпрямившись на том самом жестком стуле, на котором сидела старая негритянка, к ногам ее был прислонен вылинявший зонтик. А на коленях под сложенными руками лежал старомодный ридикюль из бисера, чуть не с чемодан величиной.
— Его казнят сегодня вечером.
— И ничего нельзя сделать? Родители Молли и Хэмпа принадлежали моему дедушке. Мы с Молли родились в одном месяце. Мы росли вместе, как сестры.