— О, да… — сказала девочка, думая и не понимая, отчего дядя Виктор теперь редко бывает у них.
— Так сколько же он должен давать доходу? — спросил отец. — Само собой разумеется — 1000 гульденов.
— Да, 1000 гульденов. Папа, большая белая лампа в столовой все еще коптит, когда ее зажигают?
— Коптит. Так ты теперь понимаешь, что такое правила о процентах?
— Да. Но я не понимаю, как могут на деньгах вырастать проценты. Ведь это не грушевое дерево. Ведь они мертвые — деньги…
— Дурочка… — сказал отец и подумал: «Впрочем, — это дело института…»
Молчание…
Она сказала тихо: «Мне бы хотелось домой, к вам…»
— Ну, ну… ты ведь у меня благоразумная девочка… разве нет?
Две слезы медленно скатились по ее лицу. Слезы! облегчающие! Тоска по дому обратилась в трепетные жемчужины…
Потом она сказала, улыбаясь: «Папа, у нас в институте есть три маленькие девочки. Старшей дают три булочки в день, второй — две, а младшей — одну. Так у нас заботятся о здоровье! Интересно знать, прибавят ли им в будущем году?»
Отец улыбнулся: «Видишь, как у вас весело».
— Как весело?.. Нам только смешно… Ведь когда смешно, то еще не весело…
— Ты у меня маленький философ, — сказал отец со счастливой гордостью и прочел во влажных мерцающих глазах своей девочки, что жизнь и философия две разные вещи. Она краснела и бледнела, бледнела и розовела… Как будто борьба происходила на этом неясном личике.
На нем было написано: «Прощай, папа! О, папа, прощай!..»
Я бы охотно сказал ее отцу «Милостивый государь, посмотрите на это лицо Магдалины! Видите, какое у нее хрупкое маленькое сердечко»…
Он бы ответил мне: «Милостивый государь, c’est la vie! Такова жизнь! Не все люди могут сидеть в ресторанах и предаваться своим мечтам»…
Отец спросил:
— Что вы теперь проходите по истории?
Он думал: «Надо ее отвлечь. Это мой принцип».
— Египет, — сказала маленькая девочка.
— О, Египет!.. — сказал отец и сделал вид, как будто эта страна Египет, действительно, может наполнить всю жизнь. Он казался прямо пораженным, что можно желать себе еще что-нибудь другое, кроме Египта.
— Пирамиды, — сказал он, — мумии, короли Сезострис, Хеопс! А потом пойдут ассирийцы, потом вавилоняне…
«Чем больше я назову предметов, тем лучше», — думал он.
— Да?.. — произнесла девочка, и в тоне ее голоса как бы звучало: «Мертвые народы».
— А когда у вас бывают танцы? — спросил отец.
«Танцы — это веселая тема», — подумал он.
— Сегодня.
— В котором часу?
— Сейчас, когда ты уйдешь. Тогда будет урок танцев, от семи до восьми…
— О, танцевать очень здорово. Танцуй же хорошенько.
………………………
Когда господин поднялся, чтоб идти, и поклонился мне, я сказал ему: «Извините меня, но у меня к вам большая, большая просьба…»
— Ко мне? просьба? чем могу служить?
— Пожалуйста, освободите вашу девочку на сегодня от урока танцев.
Он посмотрел на меня — и пожал мне руку.
— Извольте.
«Как ты мог понять меня, чужой человек?» — сказали мне мерцающие глаза девочки.
— Иди вперед, — сказал ей господин и обратился ко мне: «Pardon, но вы считаете это за верный принцип?»
— Без сомнения, — отвечал я, — когда дело касается души, единственный верный принцип — не задаваться никакими принципами…
— Воображаю, какая скука удить рыбу! — сказала барышня, которая, как большинство барышень, ничего не смыслила в этом.
— Если б было скучно, я бы не удила, — ответила девочка с золотистыми волосами и стройными ножками. Она стояла, погруженная в свое занятие с суровым, непоколебимым бесстрастием рыболова.
Она сняла рыбку с крючка и бросила ее на землю.
Рыбка замерла…
Озеро расстилалось, искрящееся, пронизанное светом Пахло ивой и болотными травами. Сверху из отеля доносился стук ножей и вилок.
Рыбка судорожно билась на земле, как бы плясала странный танец диких народов — и наконец умерла.
Девочка снова забросила удочку с суровым бесстрастием рыболова.
— Je ne permettrais jamais, que ma fille s’adonnât à une occupation si cruelle,[11] — сказала дама, сидевшая по близости.
Девочка сняла рыбку с крючка и опять бросила ее на землю — у самых ног дамы.
Рыбка затихла — она рванулась вверх и упала мертвая.
Простая, тихая смерть.
Она даже не плясала — она сразу затихла.
— О, — сказала дама.
И все же выражение лица жестокой золотоволосой девочки было прекрасно, и в ней чуялась растущая молодая душа.
А у сердобольной дамы было увядшее и бледное лицо…
Она никому больше не даст радости, никого не осветит и не согреет…
Потому она и сочувствует рыбке.
— За что эта смерть, если в ней еще теплится жизнь?
И все-таки она вздрагивает, рвется вверх и падает мертвая.
Тихая, незаметная смерть…
Девочка продолжает удить с суровым бесстрастием рыболова. Она дивно хороша со своим застывшим взглядом, золотистыми волосами и стройными ножками. Может быть, и она когда-нибудь пожалеет рыбку и скажет: «Je ne permettrais pas que ma fille s’adonnat a une occupation si cruelle».
Но эта жалость расцветает только, когда погаснут все мечты и надежды…
Он принес ей золотисто-желтые цветы, похожие на бронзовые лилии.
— На мне вянут все цветы, — сказала она и заткнула их за коричневый шелковый пояс.
Потом они сели в коляску и выехали на свежий утренний простор…
Чистое, прохладное утро…
Молодой человек пел: «К лесному зяблику взывает соловей… Из-под смычка несутся трели золотые».
— Не пойте, — сказала она.
Он замолчал.
— Если вам хочется, то пойте, — сказала она, — у вас хороший голос. Спойте последний куплет: «на цветущей вершине»…
Он молчал и смотрел в это милое, любимое лицо.
Она улыбнулась… Потом бросила равнодушный взгляд на природу. С ней нельзя было играть. Она была холодной, спокойной и сама улыбалась…
На бурой земле стояли лиственницы в светло-зеленом уборе. На залитых солнцем, скошенных лужайках были разбросаны цветы в осеннем наряде, как бы покрытые серым пухом, и ярко-желтые лютики на светлых стеблях.
В ручье, среди белых как мрамор валунов темными группами подымались ивы, а вдоль дороги краснел яркий барбарис…
Доехали до крутого подъема…
Кучер слез с козел и пошел около коляски.
Молодой человек и барышня вышли из нее… Она сорвала лиловые геацинты и присоединила их к прежним цветам. Он принял это как отличие. Ему и это казалось много…
Он сказал: «Помните, как вы вчера мне сказали: вы не поедете с нами завтра, вы останетесь дома, милостивый государь, если будете таким… Потом вы повернули голову в мою сторону, потому что я отстал, и засмеялись… Вы так засмеялись, как будто сказали этим: нет, ты поедешь со мной, я больше не сержусь. Только не будь таким глупым, ведь ты взрослый человек — не ребенок? Или тебе, может быть, плакать хочется?»
Этот способ выражения, пластического воплощения души, был ей совсем непонятен. Она почувствовала раздражение и сказала: «Оставьте меня в покое с вашими сумасбродными фантазиями!»
Потом она прибавила немного смущенно и неуверенно: «Послушайте, как называются эти красные ягоды? — ведь вы все знаете…»
— Барбарис, — ответил он, и свинцовая тяжесть легла ему на душу.
Она: «Как они красиво растут!» Это означало: «Видишь, я совсем не такая, я с тобой ласково разговариваю».
Потом она сказала: «Я больше не хочу идти пешком, я устала, — сядем в экипаж к другим».
Она ему дала подержать свой шелковый светлый зонтик и посмотрела на него, как бы говоря: «Ты еще сердишься?»
Суровая складка на его лбу разгладилась. Он почувствовал себя двадцатилетним юношей, который громко ликует, встряхивая русыми кудрями.
Но он был гораздо старше, — и это скоро прошло…
Траурные ели, лиственницы в зеленом уборе. Лиственницы в зеленом уборе, траурные ели, лиственницы — ели, ели — лиственницы…
Молодой человек напевал партию виолончели из Манон. Потом он нежно пропел ее как виолончель в оркестре.
На болотистых, пропитанных влагой светлых лугах стояли белые астры и желтые одуванчики…
Луга, луга… Кое-где виднелась изгородь, огораживающая болото…
Внезапно взорам открылось озеро. Оно лежало перед ними — молочно-голубое, mare austriacum…
Все вышли из экипажей. Купались в озере, обедали на террасе…
Поздно вечером возвращались назад. Все закрылись пледами.
Молодой человек сидел против нее…
У нее не было больше торжествующего, смеющегося взгляда, она устала…