уж того, кто ее проводит! — И добавил прежним тоном: — Теперь слово за военными. Кто встанет нам поперек дороги, — будет раздавлен. Со времени Мюнхена коммунисты действовали весьма разумно. Я их одобрял. А теперь вот они споткнулись. Они слишком преданы Сталину. Они питают к нему слепое доверие, даже несмотря на союз русских с немцами. Они верят слову Сталина гораздо больше, чем нашему. У них больше доверия к нему, чем к Даладье…
— Французские рабочие помнят, как Даладье клялся в верности Народному фронту, а потом отрекся от его программы…
— Ах, не смешите! Где ж это видано, чтобы правительство следовало той программе, которую его глава провозглашал на выборах… А рабочие… что ж рабочие… и это не так просто. Не все же рабочие — коммунисты. К тому же в их собственных рядах появятся отступники, они уже есть… Да и нужно отличать массы от руководителей. Кстати, вы ничего не слышали? Левин и Виала вам не говорили?.. Кажется, Морис Торез выразил несогласие? А? Это еще не опубликовано?
В его голосе прозвучала какая-то надежда. И вместе с тем в нем чувствовалась тревога. Он поднял голову, и на мгновение в свете настольной лампы резче обозначились черты его лица, большой вороний клюв, складка на шее, сжатая белым воротничком. Потом он откинулся назад, точно боялся выдать свои тайные мысли. Может быть, ему стало страшно последствий несправедливости. Может быть…
— Нет, этого я не слышал, — сказал Ватрен. — Даже наоборот: если мои сведения верны, то Торез заявил совершенно противоположное…
— Ах, так?.. Противоположное?..
Министр, казалось, погрузился в размышления. Вид у него был крайне разочарованный. Сидя в этом просторном темном кабинете, где еще стояла дневная духота, Ватрен словно ощущал, как угасают у министра последние проблески совести. В ушах адвоката раздавались отзвуки пышных фраз, которые он слышал всю жизнь: правовые принципы, права нации; когда он был депутатом, его, как члена парламентской комиссии по иностранным делам, посылали в Женеву; он часто встречался с Брианом…
— Как хотите, — вдруг сказал он, — а пакта между двумя державами и того обстоятельства, что наши коммунисты отказываются выступать против него, еще недостаточно для войны… Еще может случиться…
— Ах, оставьте!.. Что вы, смеетесь, что ли? Теперь Гитлер уже ни перед чем не остановится. Жребий брошен. И даже… послушайте-ка, если завтра Польша сама нападет на Германию, — разве вы станете отрицать, что по существу-то именно Гитлер напал на Польшу?
— Почему вы так говорите? Я вас не понимаю, господин министр…
Тот не ответил. И вдруг переменил разговор: — Так вы пойдете добровольцем, Ватрен? В прошлую войну вы кем были? Летчиком, помнится… Лейтенант авиации? Так и остались в этом чине?
— Я был младшим лейтенантом. А за все это время я не проходил военного сбора.
— А сможете вы сейчас управлять самолетом?
— Нет, ведь я был только летчиком-наблюдателем. Да в моем возрасте в авиацию и не возьмут. Но в других частях я еще могу служить…
Министр поднялся: — Ну, мне пора. Вас подвезти?.. Ах да, правда, — у вас своя машина…
— Робер, ты забыл положить одеколон…
Ивонна говорила вполголоса, чтобы не разбудить детей. Маленькие дорожные часики на ночном столике показывали без пяти семь. Часики хорошенькие — представитель фирмы очень рекомендовал приобрести партию для магазина. Большие часы, красовавшиеся на камине, забыли завести, и они стали.
— Посмотри сама, — сказал Гайяр, — сундучок набит битком… Ну, давай флакон, попытаюсь все-таки сунуть.
Ивонна с удивлением глядела на мужа — как странно видеть его в военной форме. Он заказал ее еще в прошлом году во время предмюнхенской тревоги. Офицер. Офицер, как и ее брат Жак, воспитанник Сен-Сира… Итак, Робер уезжает. Он будет где-то там, под открытым небом, заниматься какими-то непонятными делами. Ему будут говорить: «Господин лейтенант…» Ее Робер. Накануне он весь вечер укладывал, разбирал и снова укладывал свой сундучок, сохранившийся еще с той войны.
— Теперь уж, когда будут говорить «война», — прошептала Ивонна, вздрагивая, — это будет не та, не прошлая война…
— Не глупи. Это еще не война. Но если даже и будет война, все равно войны не будет… Неужели ты думаешь, что будут воевать?
— Да знаю, знаю, ты уж это говорил… может быть, ты и прав, но… В прошлый раз тоже так говорили… а потом война тянулась, тянулась… А если Жана тоже возьмут? Война затянется, и возьмут Жана?
— Жан? — с досадой сказал Робер. — Вечно у тебя только Жан на уме. Я-то ведь уезжаю, сейчас уезжаю!
Ивонна обняла мужа. — Ну, ну, глупышка, — сказал Робер. Он не хотел, чтобы она провожала его на вокзал, но ничего не мог поделать, хотя сотню раз повторял, что нельзя оставлять детей одних. — Подумаешь, какая драма! Я уже предупредила прислугу: хоть сегодня и воскресенье, она придет в половине девятого.
— А вдруг они проснутся и увидят, что нас нет…
— Ты все забываешь, что Моника взрослая девочка. А уж если это тебя так беспокоит, почему ты не хочешь, чтоб они тоже тебя проводили? Ведь ты же провожал своего отца.
Гайяр сердито замотал головой. Сколько раз он втолковывал ей, что это совсем не то. Во-первых, в четырнадцатом году он был уже юношей, а потом его отец — другое дело, он знал, для чего идет на войну, — нужно было отвоевать у немцев Эльзас-Лотарингию, отец всегда говорил об Эльзас-Лотарингии.
— Так он ее, бедняга, и не отвоевал! Его сразу же убили. Помню, на Восточном вокзале кричали тогда: «На Берлин! На Берлин!» Неужели ты воображаешь, что мы сейчас тоже будем кричать: «На Берлин!»
Он уже говорил «мы», он уже чувствовал себя мобилизованным, частицей огромной армии. Ивонне все это казалось странным. Она понимала, что в его новой жизни ей нет места.
Робер спустился по лестнице, взвалив сундучок на плечо. Он шагал со своей ношей легко, как силач, даже чуточку фанфаронил. Откровенно говоря, сундучок был тяжелый, и Робер не без удовольствия поставил его на пол. — Ну, пойду за такси… — Да разве сейчас найдешь такси? Пожалуй, придется ехать на метро…
В ожидании мужа Ивонна уселась на сундучок. Прошло целых десять минут. А я-то хороша, забыла намазать ногти, лак совсем облез. Наконец он явился: — Представь, пришлось идти до улицы Риволи…