Машинка выстукивала строку за строкой. Когда я дошел до фразы: «В лице его русская поэзия…» заведующий заглянул в комнату и сказал:
— Довольно, кончайте. Мы опаздываем.
Я дописал последнюю фразу, бросил горсть земли на свежую могилу и отправил материал в типографию.
А затем мы с заведующим вышли из редакции и отправились вниз к «Дюпону» пить кофе и поговорить о покойнике, — не для публики и не в порядке информации, а для души.
* * *
На следующий день я пришел в редакцию позже обычного. Понедельник всегда был тяжелым днем, — надо было торопиться. На углу улицы Тюрбиго меня остановил литературный критик. У него было грустное лицо и он сказал:
— Бедный Миша… Знаете, вы написали прекрасный некролог… Это вам всегда удается.
Я что-то пробормотал, но критик уже думал о некрологе, который он напишет для литературной страницы и пробовал на мне отдельные фразы:
— Вам не кажется, что на лице его всегда лежала печаль обреченности?
Я добросовестно представил себе круглое, жизнерадостное лицо Миши со слегка приподнятыми бровями и уклончиво ответил:
— Как сказать… В общем, возможно.
— Да, да, именно — обреченность, — радостно закивал критик. — Помните, у Блока:
На челе его бледно-чистом
Мы читаем, что близок срок
Мы распрощались — у критика теперь все было готово, и он отправился писать фельетон. А я поднялся в редакцию. Там шла обычная жизнь. В приемной сидели какие-то обиженные старушки с просроченными документами, покуривали штабс-капитаны в шоферских синих шинелях и тоскливо мотался из угла в угол красноносый бродяга, которого двадцать лет полиция безуспешно высылала из Франции.
И в комнате моей все было, как обычно. На своем месте лежали свежие газеты, баночка с клеем и тупые ножницы. Я взглянул на «Стену Плача», — на эту стену мы наклеивали вырезки из газет с нелепыми опечатками. Миша любил читать эти вырезки… Но тут в комнату заглянул заведующий биржевым отделом и сообщил, что с акциями «Банк де Франс» сегодня твердо. Он почему-то изо дня в день сообщал мне о тенденции биржи, хотя никогда ни одной акции у меня в жизни не было. И после этого пошла работа, зазвонил телефон и начала стучать машинка.
Когда первая страничка была написана, я понес материал в общую комнату. Там было шумно, накурено, набросано, там сидели машинистки с густо напудренными носами и царила та особенная помесь атмосферы казармы и политического клуба, которая присуща всем редакциям.
Я не видел, как отворилась дверь и поднял голову только потому, что в комнате внезапно воцарилась необычная, немного жуткая тишина.
В дверях стоял Миша Струев. Покойник смущенно улыбался, брови его были подняты несколько выше обычного и на лице, вместо обреченности, сияло плохо скрываемое торжество… Незабвенный друг подошел ко мне, крепко, как на похоронах, пожал руку и укоризненно сказал:
— Спасибо, дорогуша. В общем, хорошо… Хотя, родной мой, не скрою: могли бы уделить больше внимания. Такого покойника, да еще сотрудника газеты, можно было пустить и на первую страницу. И потом, дорогуша, — что же это вы самое главное забыли?! О сборнике моих стихов «Разбитая Лира» совсем не упомянули! А стихи, между прочим, первый сорт. Был я офицером, проделал войну, имею Георгия, — и опять ни слова! Так нельзя, обидно было читать!
Много написал я в жизни некрологов. Но никогда еще покойник не торговался со мной и не попрекал за то, что его пустили на второй странице, в правом углу.
Только много позже, когда я пришел в себя и были сказаны все нужные и крепкие слова, выяснилось, как два подвыпивших литератора решили проделать «психологический эксперимент» с целью опечалить прекрасную даму и вызвать у нее угрызения совести. Миша лег спать, а его приятель, уже плохо соображавший, что делает, сообщил в редакцию о безвременной кончине поэта. Как могло случиться, что в госпитале никто не поинтересовался проверить названное мною имя покойника? Много людей умирает в Париже. Если приходит человек и спрашивает тело, значит и проверять нечего — надо идти в мертвецкую…
История на этом кончается. Миша Струев по сей день благополучно здравствует в Париже. Он пишет стихи, бывает на Монпарнассе и влюбляется. А некролог свой он бережно вырезал и вклеил в альбом, рядом с рецензиями о «Разбитой Лире».
Сосед с версальского авеню
Много лет назад я жил в Париже, на Авеню де Версай. Удивительное это было место, тихое, немного провинциальное, все в зелени. Много старинных особнячков, окруженных садами. По утрам здесь можно было услышать пение птиц, это в Париже-то!
И люди здесь жили особенные, неторопливые, все больше старомодные старички и допотопные старушки, от которых веяло уютом, кофеем-с цикорием и свежими круассанами. Старички шли в церковь к поздней мессе, а я направлялся в сторону Сены, — поглядеть на ленивые баржи, медленно ползущие против течения, посмотреть на рыболовов на набережной. Мудрое их терпение всегда меня умиляло: никогда в жизни я не видел, чтобы кто-нибудь поймал на Сене хотя бы самую захудалую рыбку, а рыболовы не переводились и не теряли надежды. Вероятно, это были мечтатели.
Исчерпав все доступные на реке удовольствия, я делал крюк и выходил на широкое авеню, неподалеку от двухэтажного домика, скрытого от улицы высоким забором. Домик мало чем отличался от всех остальных, — был он не очень старой, но и не новой конструкции; железные ворота всегда наглухо заперты, — открывались они только в тех случаях, когда хозяин выезжал в город на своем небольшом черном автомобиле.
Хозяина я хорошо знал по виду. Ему было лет под семьдесят, может быть даже немного больше. Седая бородка клинушком, брюшко, — хороший, аккуратный старичок. Мелкий рантье, отставной чиновник, что-то в этом роде. Всегда в черном, — черный костюм, черный котелок, холеные руки, не привыкшие к физическому труду. Я знал, что жена его умерла давно. Домом заведывала дочь, — молодая девушка, обрекшая себя на одиночество, ни с кем не встречавшаяся, чуждавшаяся людей.
В хорошие, солнечные дни старичка можно было видеть в садике. Он сгибался над кустами роз и осторожно подстригал их садовыми ножницами, срезал мертвые веточки, боролся с дикими побегами, — розы у него были замечательные. Должно быть, он очень их любил и знал толк в цветах.
Этого любителя роз звали Анатоль Дейблер. По профессии он был палач.
* * *
Сосед был человеком неприветливым и скрытым, — таким, должно быть, сделала его профессия.
Журналистов Дейблер ненавидел люто. Это не располагало к знакомству. Раза два я видел его на работе и очень был разочарован: вопреки легенде, палач не носил цилиндра и белых перчаток, да и роль его, собственно, была ничтожной. Нажать кнопку — и все… Работали, главным образом, помощники, — здоровые ребята, получавшие у Дейблера с головы. Жалованье полагалось только палачу. Так как сдельной платы на жизнь не хватало, — Дейблер и сам на старости едва сводил концы с концами, — пришлось искать добавочное занятие, и они нашли его: служили лакеями в ресторане, который специализировался на устройстве свадебных обедов. Кто мог заподозрить, что лакей, так ловко выкладывающий на тарелку четверть курицы с гарниром, в свободное время помогает рубить головы преступникам?
Раз в месяц Дейблер надевал свой черный котелок и уезжал в министерство юстиции — получать жалованье. Аккуратно пересчитывал билеты и иногда осведомлялся, — не ожидается ли чиновникам прибавки? Один парижский адвокат, хорошо знавший Дейблера (адвокат этот был знаменитый и поставлял Дейблеру не мало клиентов) как-то рассказывал, что палач, в общем, человек добрый: следит за тем, чтобы смертникам не затягивали туго руки, - - не любит причинять страдания, и по дороге к гильотине дает клиентам полезные советы:
— Вы не смотрите на нож, чтобы не пугаться зря. Закройте глаза и опирайтесь на меня. Не беспокойтесь, — это всего лишь один неприятный момент…
Был он большим знатоком человеческих душ, перед казнью внимательно изучал историю преступника, чтобы знать, с кем придется иметь дело. Часто жаловался прокурору:
— Не очень это приятно работать в Париже. Тут все больше апаши, да бандиты. А вот в провинции, — там крестьяне, приличные люди.
Любил он, чтобы все было по установленному церемониалу, чинно, прилично, красиво.
* * *
Почему я решил познакомиться с Дейблером?
Прежде всего — соседи, живем на одной улице. На авеню де Версай, он, конечно, был самым занятным человеком. И потом мучило любопытство, — какое может выйти интервью! Знал я в жизни многих профессиональных и случайных убийц, разговаривал с матерыми бандитами, едва не подружился с батькой Махно, — в коллекции моей не хватало только палачей.