И вот с одной из коек было сорвано покрывало, обнажившее застиранный брезент, а под брезентом — соломенную подстилку. Я сел на приготовленное мне ложе, Макс Людвиг Нансен бережно поднял и уложил мои ноги, укрыл меня и нарочито строго на меня поглядел.
— А теперь ложись безо всяких, нравится это тебе или нет. Спокойно лежать и не двигаться до моего возвращения. Слышишь? Я мигом обернусь.
— А как же свет? Свет ты мне оставишь? — Он кивнул.
— Свет будет гореть, чтобы ты без меня не сбежал.
Он взбил мне подушку в полотняной наволочке, и я снова улегся, чувствуя себя под защитой его заботы и ласковых слов. Уходил он с весьма серьезным видом, и я прислушался к его шагам, нерешительно направлявшимся к порогу; резкий порыв ветра ворвался в дверь и произвел переполох среди беспорядочно накиданных листочков на письменном столе, несколько листков спорхнули на пол. Я не видел художника, но почувствовал, как он замедлил шаг у окна и еще раз на меня поглядел, до того как направился к дому. Затем…
Мне надо как следует подумать, восстановить то, что произошло затем, потому что это произошло со мной впервые, я ведь собирался спокойно ждать и лежал дрожа под одеялом, до этой минуты мне удавалось почти все себе объяснить путем сравнений. Итак, света хватало, обстановка знакомая, время, каким я располагал, ограничено — я примерно представлял, когда художник вернется с моим питьем. Я не чувствовал себя здесь в гостях. Пока что все ясно: я вижу, как лежу на койке, укрытый до подбородка коричневым одеялом, окруженный знакомыми картинами. Но где же переход, мне нужен переход — или это произошло со мной без всякого перехода?
Вот, пожалуй, с чего началось: я заметил, что кто-то на меня смотрит и, пожалуй, даже узнает меня. Тут были словенцы, они сидели за круглым столом, с довольными, слегка остекленевшими от настойки глазами. Рыночные торговцы вперились в пожилую женщину, равнодушно проходившую мимо, а согнувшиеся под ветром крестьяне торопились убирать сено перед наступлением грозы. А танцующие пляжники? Пророки? Они были всецело заняты собой.
Должно быть, вся суть заключалась в двух менялах с зеленовато-золотистыми руками и похожими на маски лицами: они смотрели на меня, они больше не перемигивались украдкой от сидевшего перед ними согбенного человека, чье отчаяние их не трогало, чье несчастье было их удачей. Мне чудилось, что они уставились на меня, и в их льдисто-серых глазах не было обычного выражения превосходства. Я не мог этого объяснить, да и не желал никаких объяснений, картина как-то стянулась, я ощущал боль в висках, их сдавило тисками — что-то светящееся, колеблясь, надвигалось на картину из ее глубины; менялы, казалось, затаили дыхание; я обеими руками схватился за одеяло; я уже отчетливо видел, как маленькое открытое пламя надвигается о заднего плана, приближаясь неуклонно, необратимо. Что перевесило мой страх? Ошеломление? Слабость? Испуг? Какое-то время, несмотря на страх, я лежал и всматривался, я помню только одно: картина. Маленькое открытое пламя. И страх. Вот, пожалуй, и все. И тут я недолго думая скинул одеяло и вскочил, что-то заставило меня сорвать со стены картину, повернуть тыльной стороной, отогнуть картонку и вынуть из рамы менял. Куда бы их лучше спрятать? Под подушку? В шкаф?
Я вытащил рубашку из штанов и обернул менял вокруг тела, как когда-то «Наводчика туч»; потом одернул рубашку и растянулся на своем ложе, решив никому ничего не рассказывать — даже художнику. Я только хотел отнести картину в безопасное место, я еще сам не знал куда, лишь бы вон отсюда, где она Могла в любую минуту загореться. Как приятно она холодит кожу! Как спокойно ей там лежится, думал я и закрыл глаза, чтобы не видеть других картин. Не лучше ли рассказать? А вдруг он не поверит? Или убежать? У меня и в мыслях не было оставить картину себе, да и в дальнейшем я вовсе не собирался завладеть картинами, которые мне доводилось уносить в надежное место, видя, что им угрожает опасность. Я забирал их только на временное хранение. Я не мог допустить, чтобы они сгорели по случайному недосмотру. Я обязан был что-то сделать. Обязан был прислушаться к тому, что диктовал мне страх. Ошибка моя заключалась лишь в том, что мне слишком рано открывалась опасность, и я слишком рано уносил картину в сохранное место.
Я не убежал. Я лежал и дожидался, пока художник вернется. Он с трудом закрыл дверь. Присел на край моего ложа.
— На, пей! — Я пил и поглядывал на него через край стакана. Не изменилось ли что в его лице, в его обращении? Для того ли только он уходил, чтобы принести мне попить? — Что с тобой, Зигги? — спросил художник. — Здесь тебе нечего бояться. Да не жар ли у тебя? Отдохни немного, и я отведу тебя домой.
Он снял со шкафа бутылку, крепкими желтыми своими зубами вытащил пробку, налил стакан и сразу опрокинул, потом налил другой и закурил трубку. Поглядел в окно.
— Огня уже не видать, Вит-Вит, с пожаром, должно быть, управились, завтра нам будет очень недоставать нашей старой мельницы. Ты ведь в ней частенько бывал. Я то и дело видел, как ты оттуда выходишь. Почему ты убежал с пожара?
Мне нужно было в уборную, Я лежал в напряженной позе, боясь пошевельнуться, вес картины уже давал себя знать, да и новый страх парализовал мои движения. Если он заметит исчезновение картины, если обнаружит ее на мне, что он со мной сделает? — спрашивал я себя, косясь на опустевшую раму, которую снова повесил на место. Может, никогда больше не пустит в мастерскую? И стало быть, между нами все кончено? Рама висела безобразно криво, я чересчур поспешно ее повесил, грубое коричневое одеяло облепило меня, словно собиралось выдать, А тут эта невыносимая жара, волнами ходившая по моему телу, — как уж тут дышать ровно? К тому же мне отчаянно хотелось в уборную.
— Два насоса, — сказал художник, глядя в окно, — теперь они заливают в два насоса, как будто еще нужно что-то спасать или оберегать от огня. Ночью пойдет дождь, можно бы остальное предоставить дождю. Как ты считаешь?
— Да.
Он отвернулся от окна и направился ко мне своими Короткими шагами, в то время как я уставился в потолок. Сколько же нужно плестись, чтобы пройти такое расстояние, почему он тянет так долго? Наконец он подошел. Поставил стакан на пол и, слегка покряхтывая, опустился на край койки. Скажи же наконец, что тебе известно, торопил я, что ты успел открыть?
Он вытащил свой большущий, пропитавшийся табаком платок и насухо обтер мне лоб и виски.
— Прежде всего успокойся, Вит-Вит, — сказал он, — когда-нибудь ты убедишься: все, что мы сотворили или собрали в этом мире, не так-то легко из него уходит. Оставленные нами следы сохраняются куда дольше, чем мы предполагаем. Возьми хоть старика Фредериксена, что жил здесь до меня, ведь я почти ничего о нем не знаю, а он, видишь ли, каждые полгода измерял рост Своего сына и делал на дверном косяке зарубки, — казалось бы, пустяк, но что-то непременно остается. — Он похлопал меня по колену. — Чтобы что-то осталось твоим, не обязательно опять его увидеть, а кое-что лучше даже потерять из виду, чтобы владеть им безо всяких забот. Вот я и думаю, пусть у меня было семьсот или даже восемьсот картин. Они ведь не перестанут быть моими, оттого что я, может быть, никогда их больше не увижу. А ты? Да, я знаю, у тебя их было порядочно.
— О чем это ты? — спросил я. А он, ни капельки не сердясь на мой вопрос:
— У тебя был отличный тайник и немало хороших вещей, я иногда даже просто поражался и готов был подарить тебе что-нибудь от себя.
— Ты заходил наверх? И все знал?
— Да, я все знал, я бывал наверху, и не раз.
— И человека в алой мантии?
— Да, я опять увидел человека в алой мантии, да и не только его.
— Как ты догадался?
— Лежи спокойно. Ты видишь, я все тебе оставил, даже две невидимые картины, которые ты урвал для себя, и я уже подумывал о том, чтобы украдкой что-нибудь тебе повесить в качестве сюрприза.
— Это все он, — сказал я, — все он, и так оно и будет продолжаться, он только про то и думает, только и ждет случая.
— Успокойся, мой мальчик, ты сам не знаешь, что говоришь.
— Его это работа, что в кабине, что на пляже, да и вот теперь, я это точно знаю, он все вынюхивает, от него ничто не укроется, и он не уймется никогда.
— Мы найдем тебе новый тайник.
— Он и до нового доберется, так и знай.
— А тогда мы найдем несколько тайников и будем пользоваться ими попеременно, но только успокойся и отпусти мою руку.
— Ты должен что-то сделать, дядя Нансен, — сказал я, — ты один только можешь что-то сделать, то ли он с каким-то вывихом, то ли ему чего-то не хватает, я прямо до смерти его боюсь, когда он так вот стоит и к себе прислушивается.
— Я знаю твоего отца дольше, чем ты его знаешь, — сказал художник, — быть того не может, чтобы он поджег мельницу, зря ты себе это внушаешь. Хочешь еще пахты?