Любовники наши расстались, осыпая друг друга уверениями; они поспешили в свои комнаты, чтобы наедине с собою, каплей по капле вкусить свое блаженство.
«Я, Душенька, люблю Амура!»
Потом заплакала как дура;
Потом, не говоря двух слов,
Заплакал с нею рыболов,
И с ним взрыдала вся натура.[74]
Богданович
Каждый день с рассветом являлся Виктор в оранжерею, да и прелестная голландочка не опаздывала приходить туда кормить своих канареек, лелеять свои цветы заморские. Само собой разумеется, что не забывала и милого моряка, который стал ей теперь дороже всех птичек и всех тюльпанов вместе. О чем водились у них речи, того не дошло до моего сведения. Крылатому племени всегда не до чужих песен, цветы молчаливы с природы, а от флегмы садовника можно было услышать только soo, soo, сопровождаемые весьма значительными и вовсе непонятными пуфами табачного дыма. Полагать должно, они не скучали, и хотя словарь счастливых очень ограничен, – но они не могли наговориться об одном и том же и всякий раз имели что-нибудь прибавить ко вчерашнему.
Живучи в таком элизиуме[75], наш лейтенант вовсе позабыл о море и флоте, о своих и неприятелях, и сколь на горячий патриот был он, но редко вспадала ему на ум горькая мысль, что французы идут в сердце отечества. «Нет, Русь не падет! – восклицал он, пылая. – Наполеон поскользнется в крови нашей!» – и успокаивался, и утешал себя верою, что все это скоро кончится, и оправдывал себя вопросом; что могу я сделать? Любовь обезмолвила, наконец, все прочие чувства; завтра для него не существовало; он сам не жил в самом себе, – он будто променялся душою с милою.
Однако ж этот промен был невыгоден для Жанни, и она узнала сладость грусти, рассеянность завладела и ею. Домашний порядок, доселе верный как часы, совсем потерял черед под ее надзором. Однажды в пяльцах вместо какого-то узора она вышила целую строчку литер W по зубчикам косынки. В расходной тетради, вместо итога, явилась чья-то мужская голова – Юлия Цезаря, по ее сказкам матери. В часы, назначенные поварне, ей хотелось танцевать, в часы уроков на арфе – молиться. То забывала она ключи в ящике, то вместо сладкого миндалю насыпала для пирожного горького, то оставляла стул посреди комнаты – вещь, которая для матери ее была страшнее планеты, грозящей стоптать землю. Наконец уж и сам отец заметил, что дочь не в своем уме, когда она налила ему кофе без сахару и в задумчивости сорвала какой-то чудесный тюльпан, что искони считалось смертным грехом в доме его.
– Два аршина с четвертью! – вскричал он, отворив большие глаза. – Это что-нибудь да значит!
Между тем, однако ж, как Амур готовил суматоху в семье Саарвайерзена, судьба сбиралась изломать его стрелы.
Уже миновало две недели пребывания Виктора, и он, притаясь, не думал напоминать об отправлении; а старик, чрезвычайно довольный его обществом, казалось, совсем забыл, что Виктор не домашний. Даже добрая хозяйка привыкла к нему, по собственному ее признанию, будто к старому ореховому комоду, который отдан был за нею в приданое. Притом, поздняя осень делала затруднительным, если не вовсе невозможным, плавание по бурному прибережью Зюйдерзее, а дурная погода избавляла от гостей, которые бы могли подозревать или угадать что-нибудь в странствующем приказчике, на которого, правду сказать, он нисколько не походил с головы до пог и с речей до поступков. Словом, все обнадеживало нашего моряка, что он долго просидит на мели, а там, а там… доживем – увидим, случится – так подумаем! И между тем часы летели, и сердце отживало годы счастия.
Утром первого ноября, светел как майский мотылек, порхнул Виктор в теплицу и нашел там Жанни в горьких слезах. Долго не отвечала она нежным вопросам его, и отзывом на них были только новые слезы, новые стенания.
– Минули мои радости, – наконец произнесла она, – Виктор меня покидает!
– Какие черные мысли, милая Жанни, – скорее замерзнет пламень, чем я изменю тебе!
– Ах! зачем ты не изменишь мне? Тогда по крайней мере я бы в гневе и в презрении нашла отраду разлуке! Менее ли я несчастна теперь, теряя тебя невинного!
– Не огорчайся, милая, будущим горем, оно далеко, еще все может перемениться к лучшему!
– Не верю я, не хочу я верить ничему лучшему, когда все, что казалось таким, меня обмануло. Зачем я полюбила тебя, Виктор!..
– Я не понимаю тебя, милая!
– Я бы рада была, чтобы ты не слышал и не понял никогда вести разлуки, если б это могло удержать тебя со мною.
– Возможно ли: мне готовят отправление?
– Оно уже решено. Батюшка сегодня поутру нанял рыбаков на большом боте, чтобы тайно провезти тебя на эскадру; завтра ночью ты отправляешься!
Безмолвен и бледен стоял Виктор перед плачущею любезною; наконец вспомнил, что он, как мужчина, должен утешать ее; но Жанни, которую горесть сделала причудливою, с сердцем отвергла его изношенное красноречие.
– Не огорчай меня, Виктор, своими утешениями, я не хочу и не могу быть покойна; с тобой вместе ладья показалась бы мне люлькою, но, воображая тебя на ней одного, я всякий час буду страшиться потопления… И потом, ты уедешь в Англию, в свою милую Россию, забудешь меня, изменишь мне, почему я знаю, может быть станешь смеяться над простотой Жанни, когда Жанни будет плакать, горько плакать!..
Рыдания прервали слова ее.
Виктор не мог удержаться, чтоб не выронить пары две заветных слезинок, однако ж, лаская и уговаривая, уговаривая и лаская, ему удалось понемногу успокоить Жанни.
– Я откроюсь твоему родителю, – говорил он, – и буду просить руки твоей; я не вижу причин отказа и потом невозможности возвратиться к тебе: война ведь не вечна, как любовь наша. Притом еще два дня могут принести много перемен!.. – Жанни поглядела исподлобья, как будто в нерешимости, утешиться ей или нет; наконец улыбка проглянула на милом лице ее, словно луч солнца сквозь вешний дождь; юность так охотно вверяется надежде и сама спешит навстречу обмана.
Уже все собрались к обеду.
Хозяин, заложив руки в карманы, преважно рассказывал Виктору о новом изобретении цилиндрических ножниц для стригальной машины. Гензиус, глядя на картину, изображающую столовые припасы, наигрывал носом песню нетерпения. Жанни, грустно подняв брови и склоня голову на плечо, украдкой поглядывала на лейтенанта, и уже хозяйка вошла в комнату с рдеющими от огня ланитами и с вестью об обеде в устах, как вдруг Саарвайерзен, взглянув на термометр за окошко, вскричал:
– Так и есть, вот болтун Монтань к нам тащится.
– Капитан Монтань! – вскричала испуганным голосом хозяйка.
– Это настоящее божеское посещение, – сказал Саарвайерзен.
– Разоренье, да и только, – сказала госпожа Саарвайерзен.
– Он для меня несноснее барабана, – сказал первый, – Он для меня страшнее моли, – сказала вторая.
– Он переломает мои тюльпаны и оборвет цветки с лимонных дерев для настойки, – сказал хозяин.
– Передвигает с места всех мандаринов и перервет мои ковры своими варварскими каблучищами, – сказала хозяйка, брянча, однако, связкою ключей.
Делать было нечего; живучи за городом, теряют право отказывать скучным людям, и несовместно с добротой, не только с учтивостью, отказать приезжему из-за пятнадцати миль. Приятель-неприятель уже всходил на лестницу, и гостеприимное прошу пожаловать встретило его у порога, между тем как он напевал еще песню:
Les Francais ont pour la danse
Un irresistible attrait;
Et de tout mettre en cadence
Ils ont, dit-on, le secret;
Je le crois,
Quand je vois,
Ces grands conquerants du monde
Faire danser a la ronde
Et les peuples et les rois![76]
Двери отворились, и капитан garde-cote[77] Монтань-Люссак влетел на цыпочках в комнату. Он был человечек лет тридцати пяти от роду и вершков тридцати пяти от полу, с кроликовыми глазами, с совиным носом и с настоящею французскою самоуверенностью. На нем был синий мундир с одним эполетом, и он подпирался шпажкою, которая, вместе с тонкими козьими ножками, делала его весьма похожим на треногую астролябию.
– Ma foi[78], – сказал он, раскланиваясь с видом благосклонности, – недаром говорят, что в рай претрудная дорога. Ваш фламгауз, mon bon monsieur Sarvesan[79], – настоящий рай Магометов, потому что одна mademoiselle[80] Жанни стоит всех гурий вместе, – и с этим словом он так махнул мокрою шляпою, что брызги полетели кругом.
– Вы так любезны, капитан, – отвечала Жанни с лукавой улыбкой, вытирая платком платье, – что нет средств сухо принять ваши приветствия!
– Вы божественно снисходительны, мадемуазель Жанни, – возразил, охорашиваясь, француз, вовсе не замечая насмешки, – и я принес жертву вашей божественности – премиленький рисунок воротничка, – в нем вы покажетесь, как персик между листьями. А вам, madame Surver-sant, – сказал он, обращаясь к хозяйке, – выписал я рецепт, как сохранять в розовом варенье природный его цвет.
– Лучше бы научили вы средству сохранять ковры от мокроты, – отвечала она, с ужасом глядя на струю дождя, текущую со шляпы героя.