— Чего не отзываетесь, ишь, уставилси, срамник етакой! Заставляет искать себе в потемках!
Это было только начало, побагровев от гнева, она наговорила ему много всякого, и «срамник» было самое мягкое из того, что ей на язык взбрело. Когда она, встав, уходила от него садом, в запасе у нее еще немало оказалось и такого, из чего Коштял понял: она догадалась, что с ним, хотя вины его в этом не было. Судя по тому, что Коштял так и не узнал, зачем же Завазелка его звала, чего от него хотела, лука или порея, происшествие надобно было оценить как очень серьезное.
Через минуту тележка ее громыхала по дороге в город.
Час спустя оба, Коштял и Завазел, направились, как обычно, к своим рельсам, они были единственной парой, занимавшейся ремонтом путей; для всей трамвайной сети их окружного города двух работников хватало с лихвой, с другой стороны, и они работой были обеспечены на всю жизнь: пока доровняют пути от одного конца до другого, глядь, пора возвращаться таким же манером обратно.
Завазел — его прозывали также Репяшником — в отличие от других тугоухих любивший побалаболить, особенно когда рядом не было жены, поделился этим грустным выводом насчет их совместного будущего со своим приятелем и уже подставил ухо, чтоб услышать ответ.
Но он его не услышал, а увидел: Коштял лишь махнул рукой, отстань, мол, и даже перешел на другую обочину, так что их разделяло теперь во всю свою ширь шоссе, а сделал он это затем, чтобы не влепить ему, не сдержавшись, «разок по морде», если тот еще хоть словом заговорит с ним. Такую бессильную ярость ощутил он вдруг к глухому Маришиному мужу.
Он, Коштял, стреляный воробей из пивоварни, всегда плевал на женщин, а тут вот впервые впал в такое безысходное отчаяние «из-за какой-то бабы».
Завазелу тоже было о чем подумать. Хотя из Маришиной ругани он не понял ни слова, но уже по тем звукам, что пробились к нему через усиливающуюся глухоту, свара показалась ему весьма необычной, вот его всю дорогу и тянуло выспросить у приятеля, из-за чего сыр-бор разгорелся. Наверняка не из-за пустяка, раз Коштял даже говорить с ним не желает, да еще так отмахнулся, будто хотел дать оплеуху.
Если уж доходит до такой свары с квартирной хозяйкой, то кончиться это может одним из двух: либо хозяйка выгонит жильца, либо тот сам уйдет. А если ни то, ни другое, значит, отношения у них не такие, как у хозяйки с постояльцем, то-то и плохо. Так собачиться пристало лишь мужу с женой, им-то ведь разойтись не просто. Завазел, как видим, в своих догадках на шаг-другой опережал Маришу и Коштяла, зато благодаря этому он кстати вспомнил свое удивление в первый же день, когда хозяйка и постоялец так легко столковались между собой, и потом непрестанно, с полудня вплоть до конца работы, ломал голову, что бы это значило.
Вдобавок Коштял все время отмалчивался, разве что по делу пару слов бросит, а этого, учитывая унылое однообразие их занятия, куда как мало. Приятель даже взгляда его избегал, а после обеда продолжалось то же самое.
У Коштяла на лице было написано все, что с ним происходит, и Мариша вечером того же дня, вытирая в саду лопаты травой и поглядывая на него снизу вверх, сказала:
— Чего ето вы на мене уставились, бытто людоед? В прошлом годе был один такой на рынке, цыплят и всякую гадость живьем глотал, дак он тоже так смотрел, как намедни вы на мене!
К щекам ее прилила кровь. Сквозь приоткрытые губы сверкнули две белоснежные дуги, а ничто так не оттеняет алый рот, как сверкание зубов.
Она смеется, нет, она насмехается!
— Смотрите, как бы у вас глаз не лопнул, а то и оба два, — ехидничала она, опираясь локтем о колено. — Помните, что господь наказывал: лучче вырвать себе глаз, вводящий во искушение. А идите-ка вы на всякий случай полоть вперед мене.
Он повиновался, как мальчишка, и даже застыдился, ведь это был не столько приказ, сколько настоящий и откровенный выговор.
Под вечер жара сделалась совсем невыносимой, и Завазелка вышла в коротком платье и босиком. На солнце ее согнутые в коленях ноги отсвечивали снежной белизной, а в тени отливали серебром. Прямо и не верилось, что у простой бабы может быть такая белая кожа.
Но главное — Мариша не сердилась. Он-то думал, что она ему после этого глаза выцарапает, а ее, наоборот, беспокоило, как бы они у него — один либо оба — не лопнули. Нет, она не серчала, даже напротив — если раньше от нее только и слышно было: «Подите туда, принесите то!» — в этот вечер она впервые разговорилась.
Когда из-под слив привычно раздался храп Завазела, речь поневоле зашла о нем, и Мариша сама завела ее. Первая Завазелова жена торговала на рынке у того же лотка, у которого ныне сидит она, вторая его жена. Родом она из Ржевна, есть такая деревушка за Дубом в десяток-другой дворов; было их в семье тринадцать сестер, ее-то и угораздило родиться тринадцатой. Просветленным голосом называла Мариша все их имена, время от времени вспоминая то да се. Хоть и немало их на свет появилось, да в доме никогда много не было, пятеро преставились еще грудными, и шести недель не погревшись материнским теплом; а уцелевшим пришлось уйти в люди раньше, чем школу закончили. «Да и как же иначе, отец работали на кирпичном заводике, матушка глину возили на тачке, что же оставалось делать?» Она рассказывала с улыбкой, словно воспоминания эти были самыми отрадными. Дольше всех дома удержалась она, не сладко ей там жилось. Бывало, так голодали, что прямо хоть глину ешь, а ведь, говорят, дикари за морем и взаправду так делают. Когда ей хотелось есть и она, дитя еще, просила хлебушка, отец со смехом отщипывал кусок глины: «На вот тебе рогалик!» Матушка плакала, ведь, кабы отец все не пропивал, хлеба хватало бы, с тех пор Завазелка это зелье на дух не переносит, дома вдоволь нанюхалась. Но то было еще полбеды, настоящая беда нагрянула с бывшей здешней хозяйкой, Завазеловой первой женой.
— Наша деревенская была, и даже дальняя нам тетка. Ужо совсем плоха стала, еле ходила и приехала в деревню за прислугой. Как только мене увидала — а мы все девки рослы были,