вел плуг. Как будто заговорила сама земля, — простая, родная земля; он согревал ее страстной верой в свою правоту, и от нее поднимался пар, словно курился ладан, и она взывала к голубым небесам о справедливости. Эбнер выступал печальником за землепашца, за самого первого, за самого старого, за самого нужного из всех тружеников. За того, на ком держалось цивилизованное общество, и кто тем не менее с каждым годом опускался все ниже, придавленный пренебрежительным равнодушием, холодным презрением, откровенной несправедливостью и грубой тиранией; за щедрого и трудолюбивого сеятеля, скудная жатва которого давалась таким горьким, отупляющим, непосильным трудом; за того, кто проводит свою жизнь под синим небом, но не может оторвать озабоченного взгляда от земли. Против всего этого восставал Эбнер; каждая страница книги дышала негодованием человека, не желавшего идти на компромисс с обществом. Казалось, иные рассказы были написаны не рукой, а дрожавшим от напряжения кулаком, — кулаком человека, готового вступиться за правду и справедливость; а на иных страницах, хотя они и были набраны равнодушной рукой наборщика, будто лежал отблеск того света, которым горел взгляд писателя в минуты вдохновения.
— Я верю, люди услышат мой голос и прислушаются к моим словам, — решительно заявил Эбнер.
Среди читателей, познакомившихся с книгой, нашлись умные, хотя и скромные люди, которые поняли, что Эбнер — личность недюжинная, художник (как Эбнер теперь величал сам себя), чьи взгляды, нравственный облик и творчество были в полном соответствии друг с другом. Начитанная публика — люди обычно придирчивые и пресыщенные — простила ему шероховатости стиля ради нового видения мира; и когда стало известно, что начинающий автор находится в Чикаго, многие illuminati [15] выразили благосклонное желание с ним встретиться.
II
Однако Эбнер пока не подозревал, что «свет» готов оказать ему теплый прием. Он снимал квартиру в глухой, отдаленной части города, где сблизился с небольшим кружком, члены которого, занятые серьезными интересами и обширной деятельностью, не имели времени воспитывать в себе приятные, светские черты характера. В этом кружке требование реформ и ораторское искусство были неотделимы друг от друга. По воскресеньям члены кружка проповедовали немногочисленным слушателям необходимость введения налоговой системы на землю. Эбнера с самого начала привлекло и то, что они исповедовали, и то, как они это делали. Земельный вопрос был в конечном счете самым важным, и красноречие должно было помочь усилиям этих пламенных Умов, направленным на решение великой задачи. Эбнер жадно впитал в себя их доктрину и тоже стал выступать в ее защиту. А речь Эбнера была достаточно выразительной. В шестнадцатилетнем возрасте он, оторвавшись от плуга, поступил в Академию Флетфилда и, проучившись три года, был оставлен там в качестве преподавателя риторики. Он сохранял полную верность старой классической школе, идеалам, которые и сейчас живы в сердце простого народа и даже в сенате; перед его глазами всегда стоял римский форум, и Дэниел Вебстер [16] оставался непревзойденным образцом всего, чем должен быть наделен человек, как существо разумное.
Итак, Эбнер продолжал выступать с речами или же раздавал у входа в залы брошюры, как свои, так и своих единомышленников, и не подозревал, что миссис Палмер Пенс жаждала познакомиться с ним, что Леверетту Уайленду было бы любопытно побеседовать с ним и что Эдриен Бонд, чьи произведения он читал, но не любил, охотно свел бы его с собратьями по перу. Он не имел еще удовольствия быть коротко знакомым с Клайти Саммерс и с ее занятиями социологией, а Медору Джайлс не знал даже по имени.
Миссис Палмер Пенс вела, по обыкновению, замкнутый образ жизни в своих «позолоченных стенах», по выражению Эбнера, — если не считать случайных выездов и приемов, сообщения о которых оживляли столбцы великосветской хроники; Эдриен Бонд совсем затерялся между обложками своих двух или трех тоненьких книжонок, — место, вполне заслуженное таким бездарным и поверхностным автором. Однако избежать встречи с Левереттом Уайлендом всякому, о ком «много говорили» и кто к тому же интересовался общественными делами, было потруднее. С ним Эбнер столкнулся на одном из заседаний Комиссии по налогам, органа, который бесплодно пытался осуществить некоторые разумные и справедливые меры в области накопления общественных фондов.
— Гм! Чего можно от него ждать? — заметил Эбнер, когда Уайленд выступал с речью.
С виду Уайленд был приветливым, обходительным господином, лет тридцати восьми — сорока. Он был вполне светским человеком и нисколько не жалел о том. Он был осыпан милостями коварного и непостоянного чудовища — нетрудового дохода, однако его общественные стремления оставались пока достаточно благородными. Если попытаться капитально определить Уайленда (а для этого он обладал достаточным капиталом), его следовало бы назвать тяготеющим и к Плутократу и к Честному Гражданину; возможно, что он надеялся совместить одно с другим.
У Эбнера он с первого же взгляда вызвал настороженность и неприязнь. Вид у этого господина был довольно-таки фатоватый; а разве тот, кто носил такое хорошее платье, мог руководствоваться хорошими намерениями и хорошими принципами? Да и оратором он был неважным: разве могли произвести должное впечатление разговорные обороты речи, фразы, высказанные будничным тоном? Нет, оратор может завладеть вниманием слушателей лишь при условии, если он выразительно приседает, голос его звенит, а сжатый кулак с размаху ударяет по раскрытой ладони и если он не скупится на повторения. Эбнер поставил под сомнение и умственные способности Уайленда, и силу его характера, и широту кругозора. Такой заурядный человек не мог опираться на те великие и незыблемые принципы, осуществление которых неузнаваемо преобразило бы и навсегда прославило человеческое общество. Нет, он то распространялся о целесообразности и практической возможности, то покорно признавал всем известные и никем не отрицаемые факты зла, то ратовал за честность и справедливость, как будто они могли возникнуть из порока и несправедливости.
«Хорошо бы ускользнуть от него», — подумал Эбнер.
Однако у выхода его перехватили знакомые, и вскоре Уайленд, который кончил говорить и заторопился по делам, уже подходил к Эбнеру. Кто-то услужливо представил их друг другу, и Уайленд, узнав, что перед ним автор «Нашего измученного мира», остановился на минуту, чтобы обменяться с ним двумя-тремя улыбчивыми и дружелюбными фразами.
— Рад, что вы здесь, — сказал он с непринужденной легкостью, — вопрос, конечно, довольно запутанный, но мы тем или иным способом распутаем его...
Эбнер холодно смотрел на собеседника. Вопрос вовсе не был запутанным, но он был важным, слишком важным, и улыбаться было нечему.
— Существует только один способ, — ответил он, — наш способ.
— Ваш способ? — повторил