Хардекопф приподнялся, когда зять вошел в комнату, кивком головы ответил на его приветствие и протянул ему руку. Брентен испугался, увидев старика. Обведенные темными кругами глаза, тусклый, безразличный взгляд, осунувшееся, желтое, как воск, лицо. Первой мыслью Брентена было: «Нет, ему уж не встать». Тем не менее он сделал веселое лицо и, улыбаясь, подошел к Иоганну.
— Тебе, значит, лучше, отец? Я очень рад… Ну, здравствуй…
И опять испугался: рука Хардекопфа, мягкая, безжизненная, едва ответила на его рукопожатие. Старик совсем обессилел.
— Посиди еще дома, отдохни, — продолжал Брентен, как будто думал, что Хардекопф уже завтра собирается выйти на работу. — Хорошенько отдохни. Ты это заслужил. Наработался за свою жизнь, черт возьми, достаточно!
Хардекопф попытался улыбнуться, задумчиво глядя на горшки с геранью. «О чем он думает?» — мелькнуло в голове у Брентена. Он взял один из потертых, обитых некогда темно-красным плюшем стульев и сел возле больного. И как это Фрида с матерью могут серьезно говорить о том, что старик поправляется, что опасность миновала?
— У меня много новостей, отец! Пришел поделиться с тобой.
Хардекопф поднял руку, как бы защищаясь, и с брезгливой гримасой отвернулся.
— Зачем? — пробормотал он.
— Послушай, что я тебе расскажу о «Майском цветке», — сказал Брентен. Он не хотел сразу выкладывать самое главное.
Хардекопф улыбнулся, да, в самом деле, чуть-чуть улыбнулся, и, как показалось Брентену, слегка иронически.
— Ах, та-ак!
— Да, отец, «Майский цветок» прекратил свое существование. Я настоял на этом.
Хардекопф спокойно посмотрел на Брентена, но не проронил ни слова.
— Мы с Папке чуть не передрались. Он, понимаешь ли, хотел превратить «Майский цветок» в нечто вроде ферейна ветеранов войны. Хоть от этого я избавил членов нашего ферейна. Еще только этого не хватало, верно?
Хардекопф повторил про себя последние слова зятя: «Еще только этого не хватало!» Его усталые глаза, его восковое лицо с плотно сжатым ртом были обращены к Брентену.
— Ведь я правильно поступил, верно, отец?
Хардекопф закрыл глаза и чуть слышно прошептал:
— Пожалуй!
Брентена охватил страх: ему казалось, что старик сейчас умрет. Молча, с испугом смотрел он на осунувшееся старческое лицо. Хардекопф спросил, не открывая глаз:
— Это все, Карл?
Брентен взял себя в руки и сказал самым непринужденным тоном, на какой был способен в эту минуту:
— Во всяком случае, самое важное. Я думал, что тебе это будет интересно. Ну, что бы еще тебе рассказать? — Он боялся брякнуть что-нибудь неподходящее. — Разве то, что жизнь, как ни странно, постепенно входит в свою колею. До нового года все уже будет в норме. — Он умышленно избегал слов «война» и «мир». — Магазин свой я собираюсь продать и тогда верну Густаву деньги. Я думал, что это дело гораздо более легкое и прибыльное. Работу по своей специальности я теперь найду легко.
Хардекопф думал: «Густав поступил очень умно, повесив на двери записку. Очень умно. Приходят, говорят о чем угодно, а о том, что у них на уме, — ни слова».
— Ну вот. Кроме того, должен сказать тебе, отец, что меня исключили из партии и союза за нарушение дисциплины, во всяком случае, так они это называют. Разные там шенгузены постарались, в отместку за историю в ресторане в первые дни войны… Помнишь?
— Исключили? — переспросил старик.
— Да, исключили! Но этого мало, — продолжал Брентен, — сегодня я получил повестку с приказом явиться в районный призывной участок.
— Да? Как же это так, Карл?
— Похоже, что одно с другим связано, отец! Ведь я никогда не был солдатом, кроме того, мой год еще, вероятно, не скоро будет призываться.
Старик Хардекопф молча смотрел в окно.
И Брентен тоже замолчал.
Вдруг он услышал:
— Спасибо, Карл! Всего тебе хорошего. Заходи как-нибудь еще!
Брентен, озадаченный, встал. Опять вялое, бессильное рукопожатие. Хардекопф поднял тяжелые веки.
— До свидания, отец! Выздоравливай поскорей.
Брентен, удрученный и в то же время чувствуя легкое разочарование и обиду, вышел из комнаты.
Да, он был разочарован. Он шел сюда в надежде услышать от старика слово поддержки. Он ждал, что старик похвалит его за стойкость, за его образ действий. Иоганн Хардекопф всегда был для него воплощением честности и искренности, был, так сказать, его совестью. Когда он принимал какое-нибудь трудное решение, он всегда спрашивал себя: «А как бы поступил старик?» И он делал так, как, по его мнению, сделал бы старик. А теперь? Брентен не понимал своего тестя. Как он мог так безмолвно, равнодушно, покорно мириться со всем происходящим? Почему не обратится он к членам партии и не скажет им своего честного рабочего слова? Почему не назовет людей, засевших в руководстве социал-демократической партии, их настоящим именем — беспринципными негодяями? Почему не скажет во всеуслышание: «Да, мой зять правильно поступил. В стенах Дома профессиональных союзов, который открывал Бебель, не смеют петь шовинистический гимн. Да, он поступил правильно, когда настоял на том, чтобы «Майский цветок» прекратил свое существование; этот ферейн был основан не для того, чтобы служить войне. Да, это позор, которому нет равного, исключить из партии и из союза такого честного и… и… такого испытанного товарища, как Карл Брентен. Август Бебель никогда бы этого не допустил». Почему же старик молчит? — спрашивал себя Брентен. И сам же ответил на свой вопрос: он умирает… Медленно уходит из жизни.
Жене он сказал:
— Фрида, твой старик не жилец на свете.
Фрида в ответ закричала, что у Карла нет сердца, что он бездушный, жестокий человек, и разрыдалась.
В тот же день Отто и Цецилия пришли навестить старого Хардекопфа. Цецилия принесла большой пакет чудесных мягких, сочных груш и с веселой шуткой, с ласковой улыбкой подала их больному. Пока Паулина ставила на огонь кофейник с водой, а Отто, как в доброе старое время, молол кофе, Цецилия, со свойственной ей живостью и теплотой, рассказывала старику о своем сынишке Гансе, его маленьком внуке. Что за шалун и непоседа, что за крикун! Она с удовольствием бы его принесла, но он весь дом перевернет. И какой здоровый, крепенький. Весит на целых два с половиной фунта больше, чем полагается ребенку его возраста.
— И глаза у него становятся совсем такими, как у тебя, папа, — воскликнула она. — Ах, если бы он вырос таким красавцем, как ты!
И теперь на лице Иоганна Хардекопфа появилась уже настоящая, искренняя улыбка. Он положил свою восковую руку на колено невестки.
— Папа, — опять начала Цецилия, на этот раз словно просительно. — Я нашла среди семейных фотографий одну карточку, где ты снят с маленьким Вальтером. Вальтеру в то время было годика два, он, должно быть, только начал ходить. Обещай мне, что как только ты выздоровеешь, ты снимешься и с нашим Гансом. Обещаешь?
Рука Хардекопфа, лежавшая на коленях Цецилии, слегка дрогнула, но он кивнул и сказал:
— Да, дочка. С большим удовольствием.
И она обрадовалась его согласию и вслух стала соображать, где бы лучше всего сняться: на Юнгфернштиге или на Гельголандераллее, во всяком случае в верхней части. Оттуда открывается вид на Штейнвердские верфи, так что и они тоже попадут на снимок. Они будут как бы фоном.
Но едва супруги вышли на улицу, как глаза Цецилии наполнились слезами.
— Ты что? — спросил Отто.
— Я его очень люблю, твоего отца.
— Так почему же ты плачешь? — удивился он.
— Ведь старик умирает, — ответила Цецилия.
Отто перепугался.
— Что за глупости!
— Да, я это вижу. Он уже не поправится.
— Ну что ты… что ты. Ты меня так напугала… — запинаясь, с упреком проговорил Отто. — Старик и не думает умирать, он крепок как сталь.
4
В один из этих сентябрьских дней — уже начинало смеркаться — Хардекопф попросил Паулину сходить за Густавом Штюрком.