пальцы в козу просипел Гэндальф.
— Я его, суку, на части разорву! На кичу посажу щегла! — заголосил Кожемяка.
Вскоре поднялся неодобрительный ропот и мёртвые, медленно хватая руками воздух, приближались к юноше.
Акакий картинно поднял руки вверх, призывая усопших не спешить с расправой: «Не горячитесь, товарищи, не горячитесь! Не пристало нам — мертвякам, поднимать такой Содом. Перед нами — Вечность, нам следует быть выше всего этого».
— Конечно! Чего всем кладбищем из-за салаги беспокоиться? Ешь его, Акакий!
— Да я о том же! Из-за чего сыр бор-то? Из-за какого-то юнца безусого? — продолжал Акакий.
— Какое беззаконие! Что за безобразие? Чей это внук!? — волновались мертвецы.
Никодим неуклюжей походкой, в износках поповской рясы, гремя толстенной золотой цепугой с увесистым крестом наперевес, приковылял к Виктору вплотную и стал тщательно цедить его пустыми впадинами глаз: «Уж я то знаю, что это за гусь! По запаху чую! Эдакий смрад я ни с чем не перепутаю! По венам по его, по жилам, течёт треклятая кровь Амораловых! Будешь держать ответ, сукин сын, за всё племя!»
— Посадите белу птицу на перо! — осклабившись проревел разъярённый Кожемяка.
— А ну его, ребяты, на запчасти! На запчасти! — бушевали мертвяки.
— Ну, не перестало нам, усопшим, так шуметь, — спокойно продолжил Акакий. — Ну мы же все — земляки, соседи, а старожилы уж как лет триста друг дружку знают, как облупленных, и, почти все — приходимся роднёй!
— Да, роднёй! — соглашаясь ответил Никодим. — И дети-то мои — произошли от вашего проклятого семени, ни от моего вовсе. Пока я в церкви вёл свою паству к спасению бессмертной души, пока я, с высоты своего церковного чина, стоя у врат алтаря, освящал паршивых заблудших овец Светом евангельского чтения, такой же точно Аморалов искушал мою законную жену. Знай я то заранее — так ещё бы при жизни, в самом младенчестве, проклял это негодное отребье, в котором всю жизнь души не чаял и всё вытаскивал из вытрезвителей да обезьянников по всему Союзу.
— Отец Никодим, Вы уж в сырой земле лет как семнадцать почуете. Вам не надоело? — возразил Акакий. — Да… От жизни нашей, через край переполненной страстями, разгульной и грешной, порой даже и за оградою могильной всех нас трясёт, как алкашей с перепою — соглашусь. Но! Не пристало нам беспокоиться по пустякам. Мы же — мёртвые, как-никак! Что нам эти все житейские дрязги? Наша жизнь уже далеко позади… Суета сует, как говорится. Пусть она живых перемалывает, а мы-то — умудрённые Смертью. На хера вот вам сдался этот Горбачёв со своей перестройкой? Или этот ваш прогрессивный Ельцин? Оглянитесь! Посмотрите, какая красота царит вокруг! Какое удивительное небо! Какие звёзды! Как щедро светит луна! Смерть всем дарует безграничное Умиротворение, Отдохновение, Прощение и Забвение! А вы, неблагодарные, отворачиваетесь от сих благословенных даров — вот и волтузит вас в коробчонках с бока на бок всем вашим нерадивым невесткам да свекровкам назло. А вам что? Прям так надо им сниться? Обязательно стращать? — «Ой, забросили огород! Ай, продали участок! Внучка станет проституткой-потаскухой, ведь она поступила в Москву, в институт, и уехала!» — И давай жути нагонять на православных, страху напущать, мослами стучать, из темноты зыркать, у окошек маячить да красоваться перед роднёй. А ещё в хату ходить кудесить, а то ещё, глядишь, — кого укокошить. Ладно ещё — новобранцы, вон — разбойнички всей честной компанией преставились, сорока дней ещё нет. Им простительно. Ну а когда старожилы веками напролёт озоруют? Это, скажу я вам, — ну просто некрасиво! Ведите себя, пожалуйста, прилично. Это же кладбище! Вечный санаторий для всех и каждого — никакие коммунисты об этом и мечтать не смели, а мы с вами здесь бесплатно отдыхаем!
— Вы поглядите как поёт! Ну прям «Агнец Божий»! Весь благостный такой, тихий… А к моей попадье в коробчонку-то зачем лазишь, Антихрист? — раздался голос.
— Да по-соседски, Никодим, по-соседски! — ни секунды не думая, мгновенно, на голубом глазу соврал Акакий.
— Да хоть ссы в глаза — всё божья роса! Ладно, сосед, кто только к ней не лазил… Чего уж греха таить? Но, правнучка твого я лично разделаю — напьюсь горячей кровушки допьяна. Ну и тебя, конечно, угощу и весь честной народ, конечно, тоже. Но, прежде всего тебя, Акакий, и Марию твою попотчеваю, и сына Ивана с Галиной. Я — добрый дядька.
— С хуя ли сгорела баня? — твёрдо отрезал Акакий.
— А ты что, сосед, сам не видишь, что правнучек-то твой творит? Как кощунствует? Да где? — На святой земле! Нехорошо! Нехорошо!!! Нам, добрым людям спать не даёт, паразит этакий!
— А ты б лучше за комаров взялся, а не за отпрысков моих. Ты троих уже погубил. Проклял. Теперь лежат молодые где-то на свалке, не отпетые — я тебе ни слова не сказал! Ни слова! Помолюсь, поплачу втихомолку, и будет… Но Витю тебе на расправу не отдам! Не отдам, слышишь ли ты меня?! Некому скоро будет за меня жить на белом свете. Кто будет эту лямку тянуть? — возразил Акакий.
— Знаешь, я весь свой земной путь любил и растил твоё поросячье семя. — парировал Отец Никодим. — А когда под старость лет, неподалёку от смерти, моя попадья во всём покаялась — я трое суток ни с кем не разговаривал, сидел один. Скрючился, сгорбился, постарел лет на десять… А потом встал, выгнал и проклял ублюдков и топором супружнице бошку отмахнул! А я ведь любил её… Любил как душу и люблю теперь! И этих отпрысков твоих ублюдков люблю тоже! Люблю, Акакий, понимаешь? Люблю! Но мне не продолжить свой род. Мой дом и дача, и «Волга» 6, и всё что в тяжком труде нажито — улетело в трубу… Я белыми днями в могиле глаз не смыкаю — мне не спится, не курится, не поётся… Гляжу на деревья, травы, облака, слушаю ночного филина… Гляжу и вижу как всё взывает к отмщению! Всё, Акакий! — от самой ничтожной букашечки, былинки до высочайших ночных светил и созвездий! Всё!!! Понимаешь?! Это сильнее меня, это сильнее нагорной проповеди Христа, это больше самой возвышенной Любви! Вот гляжу я на тебя, и диву даюсь. — продолжал старец Никодим. — Тебе легко рассуждать о смерти… Ты в своё время с утреца самогонкой причастился — и ходишь весь день весёлый. На работе начальство делает вид, что платит, а ты — делаешь вид, что работаешь. С женой живёшь дружно и налево ходить не забываешь, и, на восьмом десятке лет,