Отечества.
— Федор Михайлович, как я вас понимаю, как я вас понимаю. Но помяните мое слово, он землю не продает, потому что себе сберегает. Такой глава города долго не протянет, это я вам с уверенностью скажу, — вторил ему Игнатьев.
Федор Михайлович похлопал по-отечески того по спине, затем взял его руку в свои крупные ладони, крепко пожал, и скрепя сей жест словом, произнес: — Сейчас Михаил Платонович человека со сходными взглядами и не сыщешь, кто во что горазд, какофония кругом, и ни крупицы здравого смысла. Один, к примеру, такое говорит, что даже ушам не веришь, и думаешь, ну уж ладно, уж он один такой дурак, а поворачиваешься, другой еще хуже. И так по кругу!
— Но не будем об этом больше! — резко оборвал свою речь Федор Михайлович с опаской примирительно глядя на дочь, которая не смела при двух гостях проявить недовольство, а потому глядя на отца, лишь улыбалась какой то странной, словно прибитой на гвоздь улыбкой.
Гости начали кланяться и прощаться, благодарить за все, и все были полны такой учтивости, какая бывает, когда знакомство прошло так гладко как только возможно, и, тем не менее все старались его поскорее закончить, верно опасаясь что еще минута, и произойдет нечто, что сведет все усилия на нет.
Когда все почти вышли, Петр Константинович так изловчился, что незаметно для всех, оказался в той близости от Татьяны Федоровны какой между ними еще не было.
Он едва уловил запах выпечки, жаркой печи и свечного воска. Наклонившись за шляпой вдыхая ароматы тепла и дома, он тихо шепнул ей на ушко:
— Завтра в три, у входа в гимназию.
Она молча кивнула головой в знак согласия, и чинно нахмурила брови, приняв вид серьезный и невозмутимый. А в душе, в душе бушевали невиданные до сей минуты страсти. И все что копилось в ней, вся нерастраченная любовь и нежность и страсть как снадобье из большого количества ингредиентов под глиняной крышкой, теперь бурлило и кипело, доведенное до той степени готовности, когда еще немного промедления, и любовное зелье станет ядом, для нее самой и всех вокруг.
Выйдя, наконец, из дома Гавронов, Синицын и Игнатьев не затягивая распрощались, и обменявшись чуть крепче чем необходимо, рукопожатием, разошлись.
Петр Константинович, желая осмыслить произошедшее вновь пошел пешком. Он пытался понять и свои чувства и желания, и все сказанное, а главное, не сказанное за столом, стремясь осознать, что чувствует к Татьяна Федоровне и что чувствует к нему она.
Вернее ее чувства были прозрачны как незамутненное стекло, он видел и страсть и интерес, и ту симпатию, сродни влюбленности, какую только дозволено чувствовать к человеку при первой встрече.
А он? Что чувствует он?
Конечно, он не был влюблен, об этом не могло быть и речи. И хотя он знал о влюбленности не много, за свои двадцать восемь лет испытывая скорее физическую страсть, нежели подлинное дыхание любви, тем не менее, даже не зная, что есть это чувство, он с точностью и уверенностью мог бы сказать: то, что он чувствует к Татьяне Федоровне — это не любовь.
И все же ее присутствие было ему приятно, да-да, приятно. Именно то верное слово, которое доподлинно отражает его чувства. Он не спешил уходить, он не тяготился разговором, а главное не тяготился молчанием.
Их разговор сродни чаепитию, незамысловатое и простое действо, важность которого едва ли можно было недооценить, ибо оно греет не только ладони, но и душу.
Тем более интерес в ее глазах и даже восхищение, льстило ему, как снадобье, что лечит раны, нанесенные другими людьми до их знакомства.
Он перестал верить в себя, он перестал уважать себя, и ее восторг в нужное время и в верный момент, возвысило его самого в его же собственных глазах.
И это ли не прекрасно?
Придя домой, прежде чем лечь спать, он еще побродил по пустым комнатам, где каждый шаг по старому полу гулко отзывался протяжным эхом, он скользил рукой по стенам, постучал по спинке оставшегося стула. И мысль о зале с мебелью, рачительной хозяйкой, и малыми детишками, вдруг приятно отозвалась в его маленьком и одиноком сердце.
В то утро Татьяна встала в легком и чудесном настроении, в котором вставала лишь в глубоком детстве, и то, только когда маменька была еще жива.
В окне все тоже грустное начало сентября. Еще пару месяцев назад дом утопал в алых мальвах, как в клубничном варенье, а теперь был обнесен словно колючим частоколом их остовом отцветших. Когда то прекрасных, но странных провинциальных «роз».
А в душе, в душе цветущий сад, прелесть и отчаяние поздних первых любовных чувств.
Пропустив завтрак и спустившись только к обеду, в своем лучшем наряде, нежно розовом платье с пышными рукавами и пышной юбкой. Такое платье едва ли годилось для простой послеобеденной прогулки, но разве можно скромно устоять и не явить объекту свой влюбленности себя в лучшем свете.
В кой то веке, она почувствовала себя привлекательной и желанной, и, увидев себя в зеркало, не отвернулась, и даже не нахмурилась, а зарделась, и в целом осталась довольна.
Неспешно обедая, а скорее витая в облаках, без аппетита и желания, чему она была несказанно рада, ибо прекрасный аппетит был ее болью и ахиллесовой пятой, в очередной раз посмотрела на часы.
Как вдруг ее из размышления вывел, с трудом сдерживаемый полушепот, полукрик служанки Агриппины: — Сударыня! Сударыня! К вам гости!
— Ко мне? — удивленно переспросила Татьяна. — Может ты чего перепутала? Может к батюшке?
— Нет, нет, к Вам, лично! Сударь, что был вчера! — торжественно воскликнула Агриппина.
— Он… — прошептала Татьяна, побелев, а затем, через секунду покраснела как мак. — Вели обождать! — срываясь из-за стола, так резко и так быстро, что едва все тарелки не полетели на пол, суетливо начала бегать по комнате, поправляя то, что ей казалось, стояло или лежало неверно или неидеально.
— Убери все со стола! Да принеси чаю! Да, поживей! — кричала она, уже не заботясь, что может быть услышанной, до того напряжение овладело ей. И, наконец, сделав то, что, по ее разумению, надобно было сделать, плюхнулась на диван, приняв позу чинную и жеманную, взяла чашечку чая и поднесла театрально к губам, но руки так дрожали, что фарфоровая чашка зазвенела о блюдце пронзительно и тревожно, так что пришлось от этой идеи отказаться и оставить чай в покое.
С минуту посидев, и усмирив тревожное биение сердца, она выдохнула сквозь зубы:
— Зови!
В коридоре пол