прямо на виду у гостей.
Сие варварство не укрылось от зорких глаз Татьяна Федоровны, и едва не выдав себя сердитым взглядом, брошенным на отца, как стрела из лука, чья тетива была натянута до крайней степени напряжения, она испуганно спохватилась, что не одна, и мило и почти блаженно улыбнулась гостям. Мол, что с него возьмешь, отец, хотя старик, но все же он отец. Тогда как будь они одни, то батюшка бы был удостоен грозной тирады и даже лекции о том, как надобно себя вести в обществе людей, без оглядки ни на возраст, ни на чин.
— Добрый вечер! Рад вас приветствовать! — поздоровался Федор Михайлович, неспешно подходя к молодым людям.
— Ваше благородие! Мое почтение! Мое почтение! Ваше благородие! Разрешите вас поприветствовать! — как по команде, будто стая шумных воробьев, наперебой поздоровались Игнатьев и Синицын.
Наконец знакомство состоялось, можно было пройти к столу.
Подали первое, уху из налима с расстегаями. Понемногу тепло рыбного отвара согрело не только нутро, но и сам разговор. А неловкость, царящая в любой малознакомой компании, понемногу исчезала с каждым новым, отправленным в рот расстегаем.
Конечно, если б не «надзиратель» в лице Федора Михайловича во главе стола, беседа теперь, средь молодых людей, которые уже освоились, велась бы живей. Но приходилось подлаживаться, когда перед тобой столь мудрый возраст и столь крупный чин, тем более последнее, скорее, а даже более чем вероятно, было фактором самым важным и даже решающим.
Только неугомонной и сумасбродной таксе все было ни по чем, и она сновала под столом из стороны в сторону, будто одержимая бесам, стараясь укусить прибывших гостей, то за пятку, то за носок, отчего те смешно дрыгали ногами, а набор движений отчетливо напоминал канкан. О сей неприятности хозяевам ни Синицын, ни Игнатьев, правда, сказать не решались, а посему стойко терпели, при том каждый старался направить безудержную и неспокойную таксы в противоположную сторону, а точнее друг против друга
— Я чего задержался то, опять появились в городе листовки социал-демократического толка. А после погромов это, можно сказать, теперь дело первоочередной важности. Вы Петр Константинович случаем не социал-демократ? Я вот про Михаил Платоновича знаю доподлинно, он человек свой. А вы, как известно, в Петербурге долго жили. А так уж устроено у нас, ежели какая пакость там заведется, — и он с этими словами отчего то указал пальцем вверх, — то аккурат года через три-четыре и к нам придет. Уж такой у нее ход. Медленный да верный.
— Что вы, Ваше благородие! Никак нет! Не в мои намерения входит что-то менять во всей Империи, я вполне доволен всем, — а про себя подумал, что ему бы со своей жизнью разобраться, и свой кусок хлеба найти, прежде чем начать радеть за сытость других, пусть и находящихся в большей нужде.
— Я это почему спрашиваю, время сейчас тяжелое, темное, всегда надобно знать, кто в твоем доме, так сказать успокоения ради. — Затем хитро усмехнулся, и предложил: — ну что ж, по рюмочке?
— Папенька! Что же вы опять все о работе, да о работе! Разве ж это учтиво? Петр Константинович только прибыл в город. Разве ж он в курсе местных дел. А вы нового человека старыми проблемами в конфуз только вгоняете.
— Петр Константинович, лучше расскажите нам о Петербурге! Например, о кулинарных изысках! У нас в провинции стол сытный, да простой, и оттого вдвойне интересно, что благородные господа в Петербурге подают? Тем более, мы тут в провинции по большей части, как до того мой батюшка верно заметил, своим кругом живем, а потому все новое идет к нам медленно, или вовсе не приходит. А источник знаний: слухи да газеты. Но слухам верить нельзя, а газетам можно верить и того меньше. Так и живем, в слепоте, да невежестве, — заключила Татьяна и посмотрела из под чашки чая, словно из под веера на находящегося в некотором замешательстве Синицына.
Тот, приободренный милостью хозяйки, уж было открыл рот, чтобы заговорить, про себя воздавая хвалу Богу за представившеюся возможность блеснуть умом и Петербуржским шармом. Тем более, что он начал уже волноваться, так как начало знакомства было безвозвратно упущено, а вклиниться посередь беседы не представлялось возможным. Он и сам не знал, отчего ведет себя так скованно и неумело в компании, казалось бы, простых и едва ли примечательных людей. Может, неудачи дней минувших окончательно пошатнули его веру в себя, а может, на то были другие причины, так или иначе, ясно было одно, сия причина кроется лишь в нем и только в нем самом, так как других едва ли можно было уличить в отсутствии дружелюбия, да и та простота, которая царила в доме, должна была стать ему помощником, а стала, отчего-то, непреодолимой преградой.
И теперь, когда хозяйка дома, перекинула мостик к нему своим вопросом, он вдруг преисполнился раболепной благодарностью к ней, и той симпатией, которая неизменно возникает у любого доброго человека в ответ на проявленную к нему доброту.
Но, не успев произнести и слова, его перебил Игнатьев, будто бы обращение хозяйки было не к Синицыну, а к нему лично.
— Это вы верно сказали, Татьяна Федоровна, про вред газет, я если и открываю их, то только для того, чтобы узнать цену зерна, а так в печь их, в печь, читать их ей Богу нельзя, но вот как славно печь растапливать! Кстати, о блюдах, и я был недавно в Петербурге, посетил там одну известную ресторацию. Уж мне ее расхваливали, уж мне ее навязывали. И меню то там с вензелями, и салфетки то кипельно-белые, а официанты! Официанты ходят с лицом, ни дать министры, а всего-то навсего половые в чистой одежде.
Словом подали с важным видом пулярды, что куры наши, только за эти пулярды, отдали рубль пятьдесят. Грабеж и обман, я вам скажу, эти ихние ПУЛЯРДЫ. Ни изыска, ни вкуса, сплошное шулерство, сродни картежному, когда за нос водят, так нагло и так бесцеремонно, и вроде бы все понимаешь, а сделать ничего не можешь, — заключил он и принялся за третий расстегай.
Татьяна Федоровна посмотрела ободряюще на Петра Константиновича, чьи щеки горели пламенем, а желваки нервно заиграли на скулах.
Затем она улыбнулась Игнатьеву, но скорее из учтивости, нежели искренне, и было в той улыбке предостережение, хоть и культурное, но знак, что, ежели, хозяйка дома к кому и обращается, то тот и должен говорить.
А вот Федора Михайловича рассказ развеселил. И пустился он в пространные рассуждения о