еде, так как любил не только отменно покушать, но и поговорить об этом. Причем, даже после плотной трапезы, когда уже все и смотреть на еду не могли, Федор Михайлович все еще бредил и пампушками и кулебяками и даже сытной дичью.
Немного поговорили о том, немного о другом.
Ужин закончился.
Подоспела Агриппина с чаем, да с брусникой на патоке, — любимое лакомство Федора Михайловича. Тот хоть и любил чай, но любил чай не пустой, а со сладостями, любил он и варенье, и мед, но больше всего любил чай в прикуску с сахаром. В особенности в зимнюю пору, и в возрасте, когда радостей уж оставалось от жизни все меньше и меньше.
Но Гаврон, подав с порога знак Агриппине чай не подавать, тут же обратился к Игнатьеву.
— Михаил Платонович, помнится, мы кое-какое дело должны были обсудить, так пройдемте же тогда в кабинет, Агриппина нам туда чай подаст.
— Конечно, конечно, Федор Михайлович, до того сытный и сладкий ужин у вас, и до того у вас тепло и уютно и душе и телу, Ваше благородие, что я про дело то и забыл, — нехотя встал из-за стола Игнатьев.
— Агриппина, тогда после того как подашь чай батюшке с Михаил Платоновичем, подай и нам с Петром Константиновичем в гостиную, — распорядилась Татьяна.
Ожидая чай, Синицын, наконец, остался один на один, с объектом своего финансового интереса. И самое время пойти в наступление, и снова, какая-то робость, и малодушие, беда.
Благо Татьяна Федоровна была барышней решительной и беседу начала сама:
— Петр Константинович, планируете ли вы у нас остаться или проездом, родных повидать, а после в Петербург вернетесь? Вам верно после Петербурга у нас здесь скучно, не к той жизни вы привыкли.
— Что верно, то верно, Татьяна Федоровна, вот только еще не решил, мне здесь кое какие дела надобно уладить, личного толка. А как улажу, может и в Петербург вернусь, еще не решил. Меня до недавнего времени, здесь едва ли что держало. Батюшки с матушкой уж нет давно, одному в доме, знаете ли, не с руки жить…. Без хозяйки, наш пол мужской так устроен, никак не может прожить… — многозначительно произнес он и жеманно отвел взор не хуже барышни.
Одной лишь этой фразы было достаточно, чтобы щеки Татьяны Федоровны зацвели алыми маками, будто не начало осени, а самый разгар жаркого лета за окном.
— Вы, отчего то, не носите ни усы, ни бороду, может в Петербурге мода такая? — неожиданно спросила барышня Гаврон.
Петр Константинович немного опешил от вопроса, и даже провел рукой по гладко выбритой щеке, будто сам запамятовал, брит он или бороду растит, но убедившись, что на лице, все так же, как и было утром, засмеялся.
— Вы, Татьяна Федоровна, меня, право слово, сконфузили, я вам признаюсь честно, хотя мог бы слукавить, мол, так и так, я человек особенный, потому и по моде особенной хожу. Но, правда в том, что усы «велосипедный руль», моя мечта и страсть с юных лет.
— «Велосипедный руль»? — переспросила Татьяна.
— Да-да, так называются усы, как у вашего батюшка, да и как у Михаил Платоновича, «велосипедный руль», а вот борода как у вашего батюшки, пышная да надвое разделена, — это «ласточкин хвост», а вот как у Михаил Платоновича, словно воротник, то «борода — жабо». Разве ж вы не знали?
Татьяна Федоровна прыснула со смеху, затем закрыла рот ладошкой, чтобы уж совсем не рассмеяться не подобающим образом, ибо смех свой знала, и напоминал он больше крик чайки, нежели принятое в обществе кокетливое хихиканья прелестных дев.
— Откуда же мне было знать, верно, мужчины в секрете держать такие нелепицы касающиеся их туалета.
— Так вот, усы «велосипедный руль», — продолжил Синицын, — с детства были моей мечтой. Ибо и батюшка мой носил такие, и дядья, да и все вокруг. Но ведь не растут как надо! Черти! И рыжие, и редкие, никакого шика, одно недоразумение.
И оба уже засмеялись без стеснения, и такая веселость и такое настроение овладело обоими, будто они выпили шампанского, а не чаю.
— Татьяна Федоровна! А не соизволите ли вы со мной завтра отправиться на прогулку. Ведь я совсем не лукавил когда говорил, что один одинешенек в этом месте. Не откажитесь сопроводить меня в парк? — решил перейти в активное наступление Синицын, пока позволяла возможность.
— Парк?
— Парк. Парк, парк. Синицын. Парк. Синицын…, — будто не узнавая слова, повторяла Татьяна. Как вдруг глаза ее округлились, и она воскликнула:
— Уж не вы ли Петр Константинович несколько дней назад едва ли не совершили на нас наезд с подругой?!
Сердце Синицына выпало из груди и свалилось, с гулким стуком прямо на пол, будто клубень картошки. В страхе он посмотрел на нее, пытаясь понять, догадывается ли она о чем либо? И гневается ли на него?
Но лоб ее был безмятежен, а в спокойном и пристальном взгляде ни гнева, ни ярости, а лишь женское любопытство.
Он тяжело выдохнул сквозь плотно сомкнутые губы, так что щеки его раздулись как у болотной лягушки и попытался взять себя в руки:
— Я, … Был…. Это был я, боялся в том признаться. Каюс-с-с…. — запинаясь, начал Синицын, с трудом подыскивая верные и правильные слова.
Татьяна Федоровна глядя на его смятение весело засмеялась. Его бледность и речь обрывками фраз она приняла за раскаяние и вину, что в ее глазах явно свидетельствовало о его доброте и благородстве, и повинуясь материнскому инстинкту поспешила прийти к нему на помощь.
— Теперь, зная как вы дурно управляетесь с лошадьми, пожалуй, откажусь от вашей повозки, я за вами сама заеду, только укажите мне адрес, — решительно произнесла Гаврон.
— Конечно, конечно, и даже не спорю, желание барышни для меня закон, даже если это станет ударом по моей гордости. Что есть моя гордость перед счастьем прелестной сударыни? — галантно согласился он, и осторожно вытер тыльной стороной ладони пот, выступивший как роса, на белом как полотно лбу. — А лучше, сговоримся увидиться подле гимназии в определенный час, — произнес Синицын, так как не хотел уж совсем ставить себя в положение слабое и заведомо проигрышное.
Дверь из кабинета приоткрылась, заслышались шаги и обрывки фраз:
— Причина в том, что люди никакого интереса к выборам не имеют, из ста людей с избирательным правом лишь шесть явили свою волю. И кого мы теперь имеем?! Что за глава? — звучал возбужденный и раздраженный голос отца.
Впрочем, чем старше он становился, тем яростнее спорил и тем ближе к сердцу принимал несчастья