такие слова — что, мол, на Жижкову гору пойдут все рабочие, — бабка еще пуще рассвирепела. Да разве он, Пецольд, рабочий? Давно он не рабочий, он грузчик! Вот когда покличут на сходку всех грузчиков, тогда пусть идет себе с богом, а в дела рабочих нечего соваться. Или ему досадно, что они, Пецольды, на хорошем счету у пани-мамы (имелась в виду пани Валентина), и он хочет с ней расплеваться? Досадно ему, что они, Пецольды, в последние годы, слава богу, живут хорошо, и кур с гусями им позволяют держать, и Карлику незачем на фабрику бегать, и в школе он учится, и Ферда пристроен, и жилье у них даровое? Или он, орясина, желает вернуться к Эккенеру, опять там хворобу подхватить да помереть под забором?
Погорел Пецольд и со своим последним аргументом — а именно, что не один собирается пойти на «Жижкаперк», а что они сговорились с Фишлем, старым товарищем по уксусному чану у Эккенера. Кабы уж и пошел завтра на «Жижкаперк» Пецольд, — заявила бабка, — хотя он, конечно, никуда не пойдет, то уж Фишль был бы последним, с кем мы бы его отпустили. Или он забыл, как подсидел его Фишль?
Бабка намекала на совершенно неправдоподобный, просто непостижимый случай, происшедший хоть и три года назад, но до сих пор наполнявший Пецольда таким глубоким изумлением, что временами, вспомнив про него, он вздрагивал всем своим тощим и длинным телом, выкатывал глаза и, поджав губы, осененные соломенно-желтыми обвислыми усами, недоуменно крутил головой. Поскольку Фишль, старый товарищ Пецольда, недоволен был своим местом у Эккенера — да и какое тут довольство, когда за пятнадцатичасовой рабочий день получаешь по девяносто шесть крейцеров — и поскольку он с детства умел обращаться с лошадьми, Пецольд как-то отважился попросить Валентину принять его дружка на работу кучером, а то хоть и просто грузчиком. Фирма Недобыла быстро разрасталась, требовались все новые и новые люди; а так как Валентина покровительствовала Пецольду, то и просьба его не была отвергнута.
Мартин испытал способности Фишля, велел при себе захомутать и запрячь в старый свой ковчег три пары коней и поездить по двору, — после чего они ударили по рукам, и Фишль был уже совсем зачислен на службу. Вот тут-то и случилось то необъяснимое, чего нельзя было постичь разумом, что вот уже три года наполняло изумлением не только Пецольда и Фишля, не только бабку Пецольдову и Фанку, но даже и самое Валентину, которая в общем-то полагала, что видит своего мужа насквозь, как стеклышко.
Довольный результатами проверки, Мартин по-простецки, по-возчицки хлопнул Фишля по спине и приказал завтра ровно в половине шестого быть здесь, на дворе. И, вытащив свою толстую записную книжку, которую всегда носил в заднем кармане брюк и в которой размечал работу для всех своих людей, — «мой стратегический план», называл он, — спросил еще:
— Да, а звать-то вас как?
— Фишль, хозяин, Иозеф Фишль, — ответил дружок Пецольда, естественно не подозревая ничего дурного.
Но Мартин при звуке этого имели побагровел и глянул на него исподлобья, как бычок, готовый боднуть.
— Как, говорите, звать? — переспросил он, а голос у него вдруг осип и почти пропал, словно у него разом пересохло в горле.
— Фишлем и звать, — гласил удивленный ответ.
— Фишлем?
— Ну да, Фишлем. Иозеф Фишль.
Мартин помолчал — и указал пальцем на ворота.
— Вон, — закричал он тут, — вон, проваливайте, чтоб и духу вашего не было, идите ко всем классическим и всемирно известным чертям, а не то как хлобысну вот этой вожжей!
И когда злополучный Фишль, совершенно обалдевший, будто с неба свалившийся, пятясь, выбрался со двора, Мартин еще пригрозил кулаком оторопевшему Пецольду.
— Вы мне тут Фишлей не подсовывайте, не то сами вылетите, Фишль вы этакий, — глухо проговорил хозяин.
Почему Мартин ненавидел невинную фамилию Фишля, так никто и не узнал, даже Валентина. «У меня с этим связаны неприятные воспоминания», — ответил он ей на недоуменный вопрос, а больше ни слова не сказал.
Следующий день, праздник св. Вацлава, с утра выдался прохладный и сырой, словно накрытый холодным, молочного цвета, небосклоном, который отливал фиолетовым у самого горизонта, а над головой пестрел пятнами неопределенной окраски, и неизвестно было, что это — клочья туч или кусочки голубого неба, проглянувшего сквозь влажные пары. Бабка, серенькая, неугомонная и вездесущая, сторожила сына своими черными моргающими глазками, поминутно отбегая от духовки, в которой с утра запекался гусь; и Фанка, с Валентинкой на руках, хвостом ходила за ним повсюду — и в сад, куда он пошел набрать корзинку падалиц, и на крыльцо, где он уселся, чтобы вырезать для Карличка лодочку из ольхового чурбашка, и на чердак, куда он поднялся посмотреть, где протекает крыша. Когда гусь был готов, Пецольд предложил сходить в город за пивом, но бабка и Фанка отклонили это предложение: за пивом сбегает Карлик, у него ноги помоложе.
— Прикидывается, будто выбросил из головы свой «Жижкаперк», — сказала Фанка свекрови. — А только ничего он не выбросил, или я его не знаю.
После обеда, торжественного и сытного, Пецольд, нарочно кряхтя и распуская ремень — главным образом для того, чтобы потешить бабку, кичившуюся своим поварским искусством, — заложив руки в брюки, медленно пересек двор и подошел к конюшням, чтобы завязать длинный и важный разговор с Небойсой, кучером из комотовской казармы, дежурившим сегодня у лошадей; разговор был о том, как славно в этом году сошлось, что праздник св. Вацлава пал как раз на понедельник, а это точно так же хорошо, как и в прошлом году, когда он пришелся на субботу. А все потому, что нынче у нас високосный год; если б не был високосный, тогда бы нынешний Вацлав пришелся бы в аккурат на воскресенье. А в нынешнем году, — так развивалась дальше беседа Пецольда с Небойсой, — разрази его гром, что-то рано холода настают, в прошлом году на св. Вацлава жара была, как в июле. А в Италии, вот намедни в газетах писали, выкапывают из-под пепла какой-то древний город, не то Помои, не то Попеи; а сапоги лучше мазать дегтем, чем ваксой; а у Небойсы немецкие мыши сглодали его праздничные башмаки, он спрятал их в угол за шкаф, а нашел там уже одни только подметки; а фрукты нынче не уродились — вон даже вишни не удались, и яблоки все в червях, одни падалицы, и сливы не лучше того окажутся.
Такой мирный и праздничный тек меж ними разговор; собеседники стояли у дверей конюшни, потягивали из своих праздничных трубочек и