Он сказал об этом сопровождавшему его Сумарокову:
— В артисты мне только и остается, но не в охотники! Помнишь, Александр Петрович, как мы в Гостилицах за одно утро сразу двух медведей завалили?
Про медведей Сумароков помнил, а за артистов обиделся:
— Дело знатное, похвальное. Зачем смеетесь, Алексей Григорьевич?
— Над собой смеюсь, друг мой, над собой… Видишь, какой я стал?
Он и с лошади уже не мог слезть без помощи гайдуков. Видя его немощь, Сумароков обиду погасил, вслух о медведях возликовал:
— Дай Бог, и не таких еще завалим!
Алексей Разумовский искренне радовался успехам своего бывшего адъютанта. Мало Елизавета Петровна — и государыня Екатерина Алексеевна благоволила к нему. Как же, по смерти Михайлы Ломоносова — первый пиит России! Кому, как не ему, воспевать победы русского оружия? Одна Чесма чего стоит! К морю Черному пробивались и с юга, кораблями посолоневшего на тех ветрах Алехана, и с севера, со Днепра. Екатерине грезился Константинополь, а пииту Сумарокову били в уши громопушечные оды. Но что-то вроде как вхолостую?.. Не слагалась звенящая сталь, как там, в абордажных баталиях.
Сумароков тоже старел и провожал своего бывшего командира не верхом, а в коляске. На Петербургской дороге и распрощались. Но постреляли из каретных кожаных карманов совсем немного — кубки, что ль, отяжелели? Иль руки?
Вернувшись из Москвы, Алексей и в Гостилицы не поехал, застрял до зимы у Аничкова моста. Подбитый соболем шлафрок, козьи меховые полусапожки да вот старина-камин. На его мраморной, теплой доске от англичан заимствованный грог; на верхнем челе, прямо перед глазами, резанный на меди портрет Елизаветушки. Когда-то придворный художник Каравак изобразил ее, с детским выражением лица, летящей на облаке. Разве не летала, не порхала она при всей своей видимой телесности? Он просил нынешнего гравера вырезать ее на золотой пластине; нет — уперся гравер, золото — плохой материал, медь лучше. Поди ж ты! Сам-то золотишко за работу взял.
В огне камина, в жару дубовых поленьев, мнились какие-то тайные лики. Никак, опять детские?
Святые напасти!
Когда же безмерная печаль о детках угомонится? В своих видениях он доходил до того, что припоминал, как Елизаветушка, бывало, ни с того ни с сего месяцами не допускала до себя. Неспроста, ой неспроста, как сейчас подумаешь!..
Где-то на южных морях богоподобный Алехан гоняется по следам неуловимой Тараканихи… пускай, княжны Таракановой!.. дочки ли, племянницы ли, ведьмы ли наваждающей?!
Он махнул бронзовой кочергой по лукавым поленьям. Виденья исчезли, но послышался голос камер-лакея:
— Ваше сиятельство, в прихожей женщина, настоятельно просит говорить с вами. Как быть?
Алексей вздрогнул не такими еще дряхлыми плечами.
— Женщина, говоришь?.. Зови, что делать.
Камер-лакей Вышел, и сейчас же вошла просто, но аккуратно одетая, молодых еще, но каких-то истертых лет женщина. Она низко поклонилась, подошла… и неожиданно припала к его руке.
— Ну-ну, я привык сам целовать руки, — проворчал Алексей, разворачиваясь в кресле.
— Так поцелуйте… батюшка-свет!
Без лукавства, просто как-то, она протянула хорошо омытую, но со следами работы крупную, жилистую руку. И надо же, Алексей коснулся губами этой, отнюдь не великосветской, руки и только уже запоздало подивился:
— Да-а!.. Опять детки?
Приходили к нему, приходили не раз всякие-разные, дочками и сынками назывались. Кто-то подшучивал, насылал их на старика; по Москве и Петербургу бродили дивные сказки о его несметных богатствах, да без всяких-то наследников, — как не быть деткам-пропойцам? Он уже устал давать им на опохмелку.
Всмотрелся и в это лицо. Не было в нем, смугловатом, подбористом, ничего такого, чухонского. Пожалуй, даже следы какой-то смятой красоты. Такие лица в подмосковных ли, петербургских ли весях, пожалуй, не водятся. Что, с городских площадей?..
Странно, что его эта заинтересовала. Какое-то волнение напало!
А женщина, ничего больше не говоря, протянула на крупной, в одном месте даже порезанной ладони медную нательную иконку. Богородица-Дево. С младенцем, как водится.
Он не мог вспомнить, что связано с этой иконкой, но сразу признал: материнское благословение! Когда он бежал из Лемешек, мать сорвала ее со своей шеи и сунула ему в руки, даже не успев надеть… Как же, какими путями неисповедимыми иконка с материнской груди на ладони этой, в младых летах постаревшей женщины оказалась?
Линда?.. Да нет, не чухонка Линда, которую угораздило броситься в реку! Смуглота-то чья же?..
Опять ему, как отвернулся к огню, померещились лики каких-то Тараканих… одно другого смуглее, одно другого знакомее…
Он покачнулся в кресле, пытаясь взглядом уйти от огня.
— Вам плохо… свет батюшка?
До него дошло наконец это обращение.
— Что ты мелешь, непотребная?!
Она не смутилась, не отступила, руки к груди прижала, прикрытой бордовым полумонашеским платьем.
— Непотребная, правильно вы сказали… свет батюшка. Солдатиков Ингерманландского полка, пока не истаскалась, каждодневно обслуживала. Что было делать? Мать-то, рыбачка… неуж не помните, Марфуша?.. мать от них же и заразилась, рано умерла. Так что с тринадцати годков мне самой пришлось заступить ее ночное место. Сейчас вот замаливаю грехи в монастыре… Замолю ли когда?
Она встала у кресла на колени и внимательно, проникновенно заглянула ему в глаза:
— Таким, по рассказам матушки Марфы, и представляла вас… свет батюшка…
Он попробовал рассердиться:
— У богатого человека всегда находятся непотребные детки. Ты Линда?.. Нет, не Линда. Сказывай! Что тебе надо?
Она выпрямилась и положила иконку на доску камина.
— А больше ничего и не надо, свет батюшка. Разве что поцеловать на прощание. — Она гибко пригнулась и чмокнула его в лоб, сразу вспотевший. — Сами взденете иконку или?.. Матушка, умирая, завещала вам на грудь вздеть… Долго же я собиралась, истинно непотребная! Все духу не хватало…
Она вознамерилась было исполнить свое желание, но он коротко отмахнулся:
— Сам… Ступай с Богом! Как звать хоть? Ведь ты не Линда? Марфушей, говоришь, мать прозывалась? Рыбачка?..
— Я в честь матушки вашей названа — Наталья я… Наталья… только Григорьевна! Прощайте, свет батюшка!
Она легкой, быстрой походкой вышла за двери, которые перед ней сами собой растворились.
— Когда что надо будет — не стесняйся… дочка!..
Дочка… Давно забытой рыбачки Марфуши?
Дочка?.. Из рыбацкого, балтийского шалаша?..
Опять очередное наваждение!
Но иконка-то, иконка? Он дотянулся до каминной доски, на ладонь положил и долго рассматривал истершееся изображение Богородицы с едва заметным очертанием младенца на руках. Время стирает даже такие лики!.. Иконку носили на груди, она терлась о суконное ли, о холщовое ли платье… Но не одна же в православном мире?..
Что-то от смуты душевной заставило на обратную сторону взглянуть. Там на вылощенной меди еще можно было прочитать: «От Григория Наталье в день свадьбы казацкой».
Он поцеловал изнанку иконы, потом и Богородицын лик и стукнул кочергой, что было знаком для камер-лакея.
— Я слушаю, ваше сиятельство.
— Срочно пошли за Кириллом Григорьевичем.
— Слушаюсь, ваше сиятельство, — ответил лакей, заменивший спившегося Павлычку. — Сей минут пошлю.
Кирилл не замедлил с Мойки прискакать к Аничкову мосту.
— Что случилось, брате? — нагнулся он к креслу, встревоженный.
Алексей хотел рассказать про чудесное возвращение иконки, но вместо этого спросил о том, о чем уже все давно было переговорено:
— Как подвигается родительская часовенка?
Кирилл не мог скрыть удивления:
— Брате? Но она уже построена. Пора освящать. Вот я и думаю: а не посадить ли и тебя в мою гетманскую карету? С подставными гетманскими лошадьми быстро домчим.
— Карета!.. Ты когда отправляешься?
— Завтра, с первой зарей. Соскучились мои хохлачи. Для них я гетман все-таки, заступник… А-а! Надоело это гетманство!
— Не говори так, гетман малороссийский. В Петербурге ждут не дождутся, когда ты бросишь булаву. Но знай: с твоим уходом и гетманство прекратится. Опять петербургские чиновники будут править нашей ридной Украйной…
— Знаю, знаю, брат. Но меня никто не освобождал от президентства в академии, да и от командования Измайловским полком. Хотя чего же? Измайловский полк дело свое сделал — Екатерину Алексеевну на трон посадил… можно бы командира и коленкой под зад!
Алексей нахмурился:
— Ревнив ты, Кирилл. Женское любострастие — само по себе, а уважение само. Неуж не уважает нас, Разумовских, государыня?
Нечего было отвечать Кириллу.