был восхищён их удачным образованием.
Королева служила переводчиком, потому что Казимир, наш пан, по-латыни мало что знал, а по-итальянски совсем ничего; Каллимах же по-польски говорить не решался, едва начиная осваиваться с этим языком, которого и позже не выучил.
С этого первого выступления уже можно было заключить, какое Каллимах займёт тут место, будет ли принят к королевичам или в королевскую канцелярию.
Всё в нём объявляло большого пана, хоть был худым слугой. Но королю как раз такой человек для римских дел и для заграничных отношений казался неоценимым.
Итальянец ловко воспользовался первыми днями, когда, бывая на дворе, через королеву внушил Казимиру, что излишние свободы рыцарей и шляхты он обязательно должен пресечь. Король чувствовал в этом необходимость, а в правительстве, что его окружало, он находил отвращение и страх к предпринимаемым для этого шагам. Поэтому Каллимах ему казался очень полезным для этого.
Из королевичей мой Ольбрахт самый первый к нему привязался, также заполучил он и молчаливого Александра, только Казимир не стремился к нему. Он сразу совершенно иначе, чем ксендз Длугош, начал вести себя с мальчиками, больше по умыслу королевы, будучи противником излишней суровости, придавая значение образованию, элегантности и обычаю.
Длугош укорял пристрастие к нарядам, причёсыванию волос и изысканности; Каллимах их хвалил, а на себе показывал пример, что без этого обойтись нельзя.
Через несколько дней по его пребытии уже не подлежало сомнению, что Каллимах возьмёт в свои руки воспитание королевичей и останется при дворе.
Как иностранец он не мог быть допущен к высоким должностям, но за ними при королевской особе оставалось много дел, потихоньку.
Какая была там система, никто об этом не знал, но с первого появления Каллимаха было видно, к какому положению он стремился. Личный двор, службу, коней — он сразу всё начал обдумывать.
В первые дни, будучи занятым около моей матери и её переселения из монастыря в дом под золотым колоколом, я только издалека на это всё смотрел.
Однако я видел, что как с одной стороны итальянцу определённо везёт, так и то, что приобретает себе много недругов.
Так же как с двором и королевством, итальянец умел обходиться с панами коллегиатами и Академией. Рекомендованный Грегорием из Санока, он имел уже за собой его мнение большого веса, но постарался о том, чтобы его приветствовали голосом восхищения, сначала поднимая Краковскую академию и прославляя то, что она делала во время соборов, и как выгодно миру дала узнать о себе. Панам коллегиатам, их трудам он воздал дань уважения от имени иностранцев, отдалённого мира, классической земли, источника наук и образования.
Наконец он ослепил и затмил там всех своей латынью, которою так владел, как, возможно, никто из современиков, с лёгкостью, изысканностью, со знанием человека, который кормился ею с детства.
В этой латыни, нужно признать, никто бы с ним тут не сравнился, за исключением, может, одного только приятеля его, Грегора. Отношения Каллимаха со всеми славными мужами в Европе, различная корреспонденция с ними также высоко его поднимали. Он умел постоянно об этом напоминать, так что каждое его слово расходилось громко и широко, имело великую силу, по причине которой он сам становился силачом. Это нельзя было отрицать.
Поскольку такой великий пан не мог ежедневно присматривать за королевичами, а был только их учителем, Шидловецкий остался охмистром, меня с места не сдвинули, а так как я кое-что знал по-итальянски, выпало так, что я был по должности переводчиком Каллимаха, что меня с ним сблизило.
Каким он мне показался после нашего ксендза Длугоша, мне трудно определить. Более быстрый умом, более учёный в латинских делах, он не имел его суровости, был непостоянным и непомерно легкомысленным. Особенно в религиозных принципах он другим и себе делал чрезмерную поблажку; казалось, не много придаёт значения тому, что ксендз Длугош неприкосновенно уважал.
В самом начале, когда королевичи декламировали перед ним речи, какие им вкладывали в уста, и латинские орации, которые мы считали образцом языка, Каллимах начал строить на них гримасу и нетерпеливо поправлял их латынь, утверждая, что в ней отсутствовала вся прелесть.
Если это дошло до нашего ксендза Длугоша, он, наверное, заболел.
Свободное время, которым он располагал, бывший учитель проводил на молитве, либо был погружён в свои хроники; Каллимах же так любил весёлую жизнь, пиры, беседы, что готов был проводить за ними дни и ночи.
Он был очень приятным товарищем, хотя даже и там, где находилось довольно много лиц, он везде и всегда умел быть в центре внимания, и так складывалось, что на него были обращены глаза всех. Но также никто не был более учёным, более остроумным, более сообразительным, а в диспутах более ловким, чем он, и победа всегда оставалсь за ним.
В постоянном страхе, как бы этот счастливый оборот в жизни Навойовой не был чем-нибудь прерван, я не успокоился, пока не увидел её в новой каменице со своим маленьким двором.
Я был деятелен и помогал ей в этом, насколько только мои обязанности в замке позволяли.
Я размышлял над тем, как сделать её жизнь как можно более сносной. Поскольку теперь она была набожной и большую часть дня проводила на молитвах, я устроил при спальне домашнюю часовню, для которой у Яна Великого на собственные деньги купил образ Скорбящей Богоматери, полагая, что её вид усладит также страдание бедной женщины.
Слизиак, который был свидетелем, как я бегал и суетился по домашним делам, мог за меня дать свидетельство, хотя речь для меня была не о благодарности матери, а об удовлетворении потребностей собственного сердца.
Наконец я дождался того, что, обильно одарив монастырь, одного дня Навойова переехала в каменицу, где я застал её вечером перед образом молящуюся и заплаканную.
Я решил посвящать ей все свободные часы. Она была одинока, кормилась молитвами, избегала людей. Таким образом, я думал, что, принося ей и читая благочестивые книги, лучше поспособствую успокоению её души.
Я делал что мог, потому что в то время польских книг, за некоторым исключением, не было; поэтому те, какие у меня были на латыни, заранее приготавливая и записывая буквы, пытался ей перевести.
Часто эта работа была для меня трудна, для неё я должен был пользоваться и чужими советами, но она стократно отблагодарила меня тем, что делала мою мать гораздо более счастливой в её боли, что оторвала её от собственной судьбы и заняла ум.
Забота, какую я ей оказывал, также смягчила долго замкнутое сердце. Слизиак рассказал мне, что, когда я не