приходил к ней в обычное время, она беспокоилась, плакала, посылала ко мне и боялась, как бы я её не оставил.
Она была ко мне так снисходительна, что позволяла мне рассказывать о дворе, об особах, ей неприятных, обо всём. Порой на её бледном лице выступал румянец, но затем сдерживала себя.
Не сменив цистерцианского одеяния, она ходила в рясе св. Франциска, но я упросил её, чтобы старое и изношенное, которое надела из смирения, сменила на более новое и удобное. Её в городе уже начали узнавать под именем Тенчинской кающейся.
Возможно, её родня не очень хорошо смотрела на эти постановления, но были причины, из-за которых она должна была быть послушной.
Предназначенные для меня комнаты внизу хотя и назывались моими, но я мало когда в них отдыхал и заглядывал. Всё-таки мать требовала от меня, чтобы я в них иногда скромно принимал приятелей; действительно, Задору, Мариана и несколько других более спокойных я угостил там пару раз, не допуская шума, который для Навойовой был невыносим.
Король, который всё знал, потому что ему о его слугах доносили специально, должно быть, был уже осведомлён и о моём приключении, но мне о нём не напомнил ни словом.
По прибытии Каллимаха, когда меня позвали к королю в качестве переводчика, а мне с лёгкостью это давалось, Казимир улыбнулся и хлопнул меня по плчечу.
Он сказал коротко, как обычно:
— Я доволен тобой.
На другой день, когда после ухода итальянца я остался, он спросил меня вдруг:
— Как он тебе после ксендза Яна нравится?
Не знаю, откуда у меня взялась эта смелость, что я ответил ему:
— Наимилостивейший пане, после горького лекарства уста рады мёду, но горечь полезна для здоровья.
— Да, — рассмеялся король, — только и о том нужно знать, что доктора и мёдом лечат.
Король всё больше склонялся к итальянцу, потому что так же, как он, говорил и думал обо всех делах королевства и сильно настаивал на укреплении панской власти.
Это предали огласке. Кружок королевских приятелей, такие люди, как Остророг и другие урядники, стоявшие у панского бока, которые знали, что он претерпел от заговоров против него, потакали Каллимаху, но были и такие, которые, разнося о том слухи, влиятельных и духовенство наполняли новым страхом.
Вся ловкость итальянца уже не могла помочь тому, чтобы, угождая королю, приобрести себе милость у рыцарства и влиятельных.
Недоверчиво и грозно начали на него отовсюду поглядывать, так что постепенно он должен был замкнуться в тесном кругу своих итальянцев, немногих учёных коллегиатов и королевских придворных.
Несомненно, что, если бы захотел, с таким предивным умением властвовать над людьми и привлекать их на свою сторону, он легко бы приобрёл приятелей везде, но должен был выбирать. Поэтому встал с королём против панов.
От Слизика и других мы узнали, что делалось в этом лагере, который не доверял королю и подозревал его в каких-то намерениях против привилегий рыцарства. Там итальянца не только считали самым опасным советчиком при короле, но воспитанием королевичей могущего повлиять на будущее.
Боялись этого, и не без причины.
Итальянец в самом деле кормил молодых панов рассказами из своей итальянской истории, как там стоявшие во главе республик могли их обратить в подчинённые себе государства, как рубили головы вельможам, сажали их в темницу, пользовались разногласием и увеличивали свою власть.
Особенно любопытен до этих историй был Ольбрахт; он любил их слушать, аплодировал, радовался, когда Каллимах ему их рассказывал.
У него часто вырывалось, что и отец должен был так же хозяйничать у себя дома, и что, если бы в его руках была власть, сумел бы укротить непослушных и упрямых.
Никогда подобных поучений королевичи не слышали из уст ксендза Длугоша, который настаивал на том, что давший клятву правитель должен уважать местные законы и с ними смириться, потому что они обязывают подданных равно, как и короля.
Из уст Каллимаха слышали насмешки над теми, кто не воспользовался возможностью и смешной добросовестностью дал себя связать.
На молодого Казимира итальянец не мог иметь никакого влияния и, быстро это сообразив, напрасно над этим не утруждал себя. Не желая портить с ним отношения, он восхвалял его набожность, рассказывал ему о святынях, реликвиях и костёлах Рима. Впрочем, он предоставил его самому себе.
Сразу в первые годы он мне открыл, что Казимиру Благочестивому, как он его называл, долгую жизнь не пророчит.
Я очень испугался этого пророчества, потому что мы все его любили, и не было в то время человека, который бы не почитал его как благословенного, несмотря на молодые годы.
Тогда я побежал к моему старому знакомому, Гаскевичу, спросить его мнение, и если была опасность, почему не пытались её отвратить.
Доктор отрицал болезнь.
— Он вырастет из того, — сказал он. — Что итальянец плетёт? Здоровый, румяный, только что с этим Канарским богослужением замучит себя. Этого бы им не нужно позволять. По ночам стоит на холоде на коленях и поёт песни, без меры поститься. Я ходил с этим к королеве, но она не хотела сдержать ребёнка от этой набожности, была ей рада и гордилась.
Зато моим Ольбрахтом Каллимах был очень доволен и от него обещал себе всё, когда тот вступит на трон. Поскольку он рассчитывал на то, что его ждёт корона.
В то время, когда Александр также уже подрастал, завязалась та сильная привязанность между ним и Эразмом Цёлком, сапожником, о котором я уже говорил; а произошло это случайно.
С Каллимахом на двор подул как бы иной ветер, прежняя суровость и отвращение ко всяким легкомысленным развлечениям сменились поиском их, для развлечения молодёжи. Ибо Каллимах утверждал, что веселье является здоровым и необходимым.
По мнению итальянца, музыка смягчала дикие умы, делала привычки более гладкими, развивала молодых. Таким образом, для младших, причём и старшие забавлялись, к королеве часто приглашали певцов и цитаристов.
Однажды вечером кто-то начал рассказывать о чудесном мальчике Цёлке, так что все с любопытством слушали. Королева приказала привести его.
Это была честь для старого Цёлка, который никогда её не мог ожидать для себя и сына.
Боялись, что Эразм от страха перед королевой и двором не будет так стараться, как обычно, но опасение было напрасным, потому что самонадеянный и чрезмерно смелый мальчик, которого нарядили во всё лучшее, совсем никого не боялся. Подведённый к королеве, когда ему велели петь, он так это делал, как будто в шинке у матери стоял перед обычными гостями. Эта смелость и бесстрашие подростка очень понравились, а голос у него был