чрезвычайно красивый и он пел такие песни, которые странно звучали в его устах, потому что не согласовались с возрастом.
Умом, ответами, всем обхождением он также восхитил королеву, двор, а особенно молодого Александра. Королевич постоянно ходил за ним, присматривался, улыбался ему, а когда Цёлка ушёл, он то и дело о нём спрашивал.
Шидловецкий не видел ничего плохого, хотя ребёнок был мещанский, в том, чтобы допускать его играть с королевичем. Каллимах не был против.
Таким образом наш молчаливый Александр привык к разговорчивому и живому Цёлку. Думали, что он немного разбудит заторможенный ум королевича; Александр, однако, остался, каким был, и только у Цёлка при нём, от гордости, что он был нужен на Вавеле, выросла спесь и появилась надежда на большую судьбу. Но мальчик был действительно для неё создан, хоть вышел из гмина, и имел такие большие способности, что уже в то время из разговоров он хватал и усваивал больше, чем другие учаться из книг.
Каллимах, видя незаурядные способности, настаивал на том, чтобы дать мальчику лучшее образование и сделать из него необыкновенного слугу. По милости королевича Александра и король начал думать о судьбе Цёлка, и велел ему назначить плату для школы.
Я не потерял милости у моего Ольбрахта, но теперь при Каллимахе не был тем, чем раньше. Во мне всегда жил более несмелый дух Длугоша, когда итальянец растворял более широкие поля молодому уму.
Ольбрахту хватало остроумия и лёгкости понятия, но кровь в нём очень рано начала играть и отрывала его от учёбы.
Он любил слушать, кормиться живым словом, но искать в книжках, рыться в них — выводило его из себя. Из бесед с Каллимахом он вскоре приобрёл такой опыт в латинском языке и так легко и изысканно им пользовался, что всех удивлял.
Он также хорошо говорил и на других языках, но латинским гордился. Никто из королевичей так им не владел, как он, что также Каллимаха к нему привязывало. Он пророчил ему прекрасную судьбу.
Когда это происходило, а итальянец всё сильней утверждался на дворе, так что без него там уже обойтись не могли, таким стал нужным, особенно королю, в том же отношении росла к нему ненависть.
Обвиняли его в том, как говорилось выше, что давал королю советы, губительные для рыцарства, а притом он не распоряжаться его жизнью. Мало того, что сочинял любовные стихи по примеру Горация и Овидия, которых любил, что писал и такие, которые вызывали на лице румянец, но также и лишь бы какого женского общества не избегал, а в Кракове это утаиться не могло. Учителю королевских детей это не очень подобало, но к итальянцу относились снисходительно. В его доме иногда по ночам пировали, слишком шумно и свободно.
Это объяснялось будто бы иностранным обычаем и даже у некоторых считалось более высоким уровнем культуры, который сходил за нечто высшее, чем польская излишняя строгость и пылкая суровость.
На самом деле это очень противоречило стоящему рядом благочестию таких современников, как ксендз Ян Кант, Владислав из Гелниова, Святослав, Казимирчик, Гедроиц и многих иных; неизвестно, как было согласовать тут разнузданность, там жестокость по отношению к себе, но вскоре этих святых и благословенных не стало.
И подобные им в мои времена не вернулись на эту землю, и один Бог знает, увидит ли она их когда-нибудь.
Каллимаховы привычки первое время не были такими явными, чтобы кого-то возмущать. Закрывались итальянцы в своём кругу с ними.
Однако в обхождении, в разговорах, в каждой минуте нам, не привыкшим, чувствовалось, что это были люди совсем иного рода и народа, иных привычек, хоть одной веры с нами.
В этих религиозных делах они и мы даже по-разному общались с Богом, иначе молились. Мы со смирением и почтением, с тревогой шли в костёл, итальянцы — весело и вовсе не настраивая духа на богослужение. Посреди него прервать себя смешком, бормотанием, рассеянностью было для них обычным делом.
Сам же Каллимах, хотя костёла не сторонился, но как бы по обязанности и принуждению его посещал, а сердце к молитве не склонял.
Во всём он с такой же радостью показывал своё превосходство и некоторое пренебрежение, может, думая, что от этого в людском мнении станет выше.
Высоко уважая его разум и качества, не могу сказать, чтобы я любил его, всё-таки, может быть, я несправедлив на его счёт.
Многие роптали, как я, на итальянца, но большинство он ослепил и восхитил. Я говорил уже, что у короля и королевы он был в милости; но его смелые планы остались в четырёх стенах темой для бесед, а до выполнения их никогда не дошло. Ждали светлой минуты, а та не наступала.
Эта часть моей жизни проходила однообразней и спокойней. Невзначай, хотя никакой речи о перемене моих обязанностей не было, я перешёл из службы молодых князей к Яну Ольбрахту. Тот меня выпросил к своей особе, о чём король знал, и с того времени я был свободнее, а во время учёбы, когда его забирал Каллимах, я мог сходить в город к матери и ухаживать за ней.
Я никогда не смел напоминать ей о Лухне, но имел какую-то надежду, что если раньше она была при ней, захочет, чтобы и сейчас она была с ней, потому что матери также был нужен женский двор и служба. Говорить об этом, чтобы не навлечь подозрение на нас обоих, я не мог. Использовать Слизиака, хоть теперь мы жили с ним в согласии, я как-то гнушался.
Я положился на Божественное Провидение, на которое с некоторого времени привык всё возлагать, повторяя: Да будет воля Твоя!
Дорогой магистр Ян Кант научил меня тому, что собственная воля чаще всего ведёт на ложные дороги. Глядя на него, я хотел набраться того спокойствия духа, безмятежности и равновесия ума в доброй или злой доле, какие у него были. Но кто мог бы сравниться с таким примером?
Обо всём, что меня касалось, король, хотя этого по себе не давал, может, узнать, казалось, был осведомлён, даже о моём частом посещении Навойовой и её отношении со мной.
Когда Каллимах уже хорошо прижился в Кракове, захватил воспитание ребят и почти каждый день был вызываем к королю, у которого просиживал часами, когда собирался совет, разошлось это скоро по людям и старые паны, недовольные Казимиром, начали с акцентом поговаривать, что он взял учителя не для детей, а для себя.
Кто тайные разговоры и советы итальянца передавал и выносил из замка,