Трижды обошла посолонь кумира, встала перед серединным ликом [112] . Посмотрела в каменное лицо. Произнесла звонко:
– Велесе, Господине! Очисти нас – меня, Хоронею, от вины, а тех молодцев, что в большом круге стоят, от беды!
И вновь воевода услышал тот самый каменный звук. Только Синь-камень на сей раз лежал под Хозяином спокойно. Две пары рук отделились от боковых граней кумира. Одна рука оторвалась от груди, вытягивая вперед зажатый в каменной деннице каменный рог. Каменные руки упали на помолодевшую ведунью, подняли ее в воздух и – скомкали, как человек комкает шапку. Только шапки не текут вишневыми струями, наполняя рог, омывая торчащий язык.
Грязный ком вывалился из каменных лап – и чёрная стая тут же обрушилась на останки с неба. На останки, на огненное кольцо, на берестяные лица гридней с темными дырами распахнутых ртов… нахлынула тьма.
Погружаясь в неё, воевода вдруг понял, что выдохнули губы Хоронеи перед тем, как их накрыло шершавой каменной ладонью.
«Наконец-то»…
Нахлынула тьма и схлынула, оставив протирать глаза на берегу.
Всё тот же Пертов угор. Еле тлеет огненный круг. Не видать муромской ведуньи, не видать Чурыни-черниговца, и его дружинников не видать. В снегу валялись какие-то лохмотья, с которых взгляд соскальзывал – как нога с оледеневшей приступки. А в кругу, прислонившись к Синь-Медведь-камню спиною, сидел седобородый старик в большой косматой еге [113] . Держал над огнем растопыренные пятерни. Волосы на голове дыбились копной, под правой седой клочковатой бровью было темно, но порой отблеск костра проскальзывал под левую, такую же косматую, и мир вокруг вновь начинал зыбиться и течь на мгновение.
Хрустнул снег под звериной лапой. У края круга света, очерченного костром, появился крупный светло-серый, почти белый волк. Появился и встал, глядя на сидящего у костра.
– Явилась, что ли… – проговорил Старик, не глядя на зверя. – Ну что там жмешься… иди уж, коли пришла…
Волк, отпрянувший при первых звуках голоса, шагнул вперед. Поджав хвост, опустив голову, прижав уши, на подгибающихся лапах, поскуливая.
Провинившаяся собака.
– Набегалась, гулена…
Бывают голоса громкие, бывают голоса сильные. И никто лучше воевод не знает, что это не одно и то же. Негромкий голос греющегося у костра снежным обвалом рухнул на плечи, клоня книзу, вминая в промерзшую землю. Воевода внезапно понял волка – волчицу, теперь он видел и сам. Это действительно смотрел на огонь, грел руки Хозяин. Это отзвуки его голоса отзывались в меди вечевых колоколов, звуках походных рогов, придавали силы словам Государя.
– Набегалась. Нагулялась. Небось, покуда хвост не защемило, о Нас, старых, и помину не было. Жила себе да радовалась. Теперь вот явилась. Вспомнила в кои-то веки, спасибо.
Волчица легла на брюхо и заскулила.
– Плачешь? Это дело хорошее. Доброе. Ты давай поплачь заодно о бабах из твоей веси, что родами померли. О детишках их поплачь, трясовицами [114] , намноями [115] да прочей ночной силой до срока в землю втоптанных. По путникам, что упыри у ночных тропок подстерегли, поплачь. Много их. Здесь всё, – большая рука сунула пальцем в темноту за кругом света, где поблескивали свечки-глаза. – Поплачь уж, коли ничего иного они от тебя – Ведающей, тебя – силою наделенной – не дождались, покуда ты пуховики в княжьем тереме мяла.
Волчица спрятала морду в мохнатые лапы и застонала страшным, человеческим стоном.
«Ведающая». «Сила». Он где-то недавно слышал эти слова…
Понимание окатило, обдало брызжущей искрами волною ледяного пламени. Седая княгиня! Хоронея… Ведающая, отрекшаяся от своей Силы, это она, и те черные клочья в снегу, и эта белая волчица, на чей плач из-за круга света стоголосым эхом застонала, заплакала, запричитала расцвеченная парными свечками тьма.
Да что же это?! За что? Сколько ж можно платить?
Воевода поднялся. Он привык к мгновенному повиновению вышколенного десятилетиями ратной науки тела, но сейчас сам себе казался ожившим каменным истуканом. Плевать. Вмешаться. Остановить. Пусть оставит ее в покое, она и так расплатилась – счастьем, любовью, жизнью мужа и детей, своей, наконец, своим людским обличьем. Хватит!
Он оторвал от земли ногу, занес, опустил – ему казалось, земля вновь дрогнет под этакой тяжестью, как недавно содрогалась под ногами шагавшего сквозь зимний лес чудовища.
Земля не дрогнула. Очередной отсвет костра, вынырнув из-под седой брови, ударил в лицо пудовым кулаком, оглушив, ослепив, опрокинув навзничь – на мерзлую землю Пертова угора.
Слезы вдруг хлынули из глаз воеводы, застилая всё вокруг. В этих слезах была обида внезапно и незаслуженно обиженного тела – такие слёзы выскакивают на глаза, когда, входя в предбанник, забываешь поглубже поклониться низкой притолоке. И еще было в этих слезах безмерно горькое осознание правоты Того, Кто сидел у костра. Он не терзал женщину. Он судил гридня, покинувшего своё место в строю ради любовных утех, – и правоты Его не убывало оттого, что гридень этот уже тяжко поплатился за бегство.
– Твое счастье – не проклинали они тебя. – Старик словно не заметил ни шага воеводы, ни его падения. – Ни они, ни родичи их. Жалеть, что нет тебя рядом, – горько жалели, а не проклинали. Удаче твоей радовались. Нас о счастье для тебя молили. Что, было счастье-то? Молчишь. Молчи, молчание, говорят, золото.
Большая рука подбросила корягу в костёр.
– Моя-то на тебя крепко осерчала, – вдруг очень буднично добавил Старик. – Ты ж Ей всю кудель перепутала, хуже кикиморы [116] . Старшенькая вступилась, а она, сама знаешь, любимица. Не она – ты бы и по сей час вытьянкой [117] выла на пепелище. Да и окромя неё нашлись у тебя заступники. Знаешь, кто?
Волчица нерешительно приподняла голову с опущенными ушами и слегка мотнула мокрой от слёз мордой.
Пальцы большой руки щелкнули – и у другого края круга света зазвенело вешней капелью посреди зимней ночи звонкое щенячье тявканье. Меховой колобок выкатился к волчице, уцепился за ухо, весело урча. Та вскочила от неожиданности, уставилась на волчонка – короткий хвостик того так и мелькал туда-сюда. Неуклюже подпрыгнув в погоне за ускользнувшим ухом, щенок свалился на спину, выставив круглое пузико. В глазах белой волчицы вспыхнула безумная радость – а в круг света уже влетел на длинных тощих лапах переярок [118] . Подбежав к волчице, он остановился, несколько мгновений смотрел ей в глаза – и рывком уткнулся мордой в густую белую шерсть на ее плече.
Волчица повернулась к нему, а волчонок – волчишка, конечно, понял воевода – урчал и грыз переднюю лапу переярка.
Глаза волчицы лучились, ее явно разрывало между желанием вылизать волчишку и нежеланием даже на миг оторваться от дрожащего, прижавшегося к ней переярка. Она хотела смеяться и плакать от счастья – и воевода беззвучно смеялся и плакал за неё.
Вдруг выражение ее морды изменилось, она оторвалась от переярка, перестала обращать внимание на озорную волчишку. Воевода повернул голову вслед за ней.
В круг света вступал волк. Еще больше, чем она сама, в темно-серой густой шерсти. Его глаза смотрели в снег под передними лапами, но она неотрывно глядела на него, и волк, словно почувствовав, медленно, неохотно поднял голову.
Переярок шагнул в сторону, сел. А взрослые волки не отрываясь смотрели друг на друга. Он – с тоской, болью, даже почти виновато, она…
Последний раз столько нежности, столько любви воевода видел в глазах своей жены. В день, когда по приказу Государя уезжал за подмогой в Чернигов…
В другом месте, в другое время эхо воспоминания спалило бы его душу, как огонь – бересту, свернуло бы в чёрный обугленный жгут. Сейчас когти боли с визгом проскребли где-то далеко за спиной, упершись в невидимую, но неодолимую стену – словно боль и тоска остались там, за очерченным железом кругом. Внезапно он услышал голоса – беззвучные, но очень ясные.
«Вот… видишь, какой я… теперь…»
«Я люблю тебя».
«Я не смог… Их было слишком много. Я не смог защитить ни город, ни тебя, ни детей… наверное, за это… Прости».
«Перестань. Я люблю тебя, мы вместе. Это всё».
Волчица медленно подошла к волку, потерлась лбом о плечо, зарыла морду в густой мех – замерла. Волк, было зажмурившийся, открыл глаза. И увидел.
Волчишка, оставшаяся без внимания взрослых, покосолапила к Старику у костра и начала увлеченно жевать подол еги.
Темной молнией огромный волк метнулся к костру. Сильный удар лапой – и пушистый колобок с визгом отлетел к волчице, торопливо спрятался за ее лапой, обиженно поскуливая оттуда. Волк пригнул голову, вздыбил шерсть, прижал уши, обнажил иссиня-белые, крепко сжатые клыки и алые десны. Тихо-тихо угрожающе зарычал на Сидевшего у костра.
– Воин, – без выражения сказал тот, не отрывая взгляда от языков пламени. – Заступник.
И поднялся.
Неожиданно, разом – и зрелище это было необъяснимо ужасающим и необъяснимо прекрасным. Сидел у костра высокий Старик – и поднялся на ноги. Но даже доведись видевшим это повидать, как нисходит в гибельном величии с горного склона лавина, как встает над берегом заслоняющая окоем волна-наката [119] , – этого было бы мало для сравнения.