командование собиралось вместе, все с нетерпением вслушивались в тихое телеграфное пощелкивание в соседней комнате. Оттуда приходили фронтовые новости. Они были хорошими, эти новости. Дивизии Эйхе и Чапаева опрокинули фронт белых, перерезали железную дорогу и двигались на Бугульму. 13 мая советские войска освободили Бугульму.
В городе со странным татарским названием Мамадыш штаб двух армий Восточного фронта готовил свой удар. Бурная северная весна уже заканчивалась. Леса опушились, болота затянулись свежей зеленью, и теплыми вечерами комариные орды начали свои зверства.
В двух газетах — русской и татарской — Штернберг печатал советы о том, как бороться с «комарами — помощниками белогвардейцев»...
Шорин не стал ждать, когда подсохнут лесные дороги. 25 мая Вторая армия перешла в наступление. Уже на следующий день передовые части Красной Армии ворвались в Елабугу. Кама была совсем рядом!
— Насколько, товарищи, веселее и легче по болоту наступать, чем отступать! — сказал вечером на митинге Штернберг.
И уставшие, насквозь промокшие красноармейцы захохотали, глядя на своего комиссара — старого, но бодрого, мокрого, но веселого.
А Штернберг, придя в штаб, еще долго сидел на скамейке. У него не было сил снять с себя мокрую шинель. Соловьев заставлял его выпить горячего чаю, укладывал в постель, накрывал теплым. И полночи не спал, слушал, как в соседней комнате заходится глухим и натужным кашлем старый московский профессор. Однажды утром, глядя, как Штернберг отнимает ото рта запачканный кровью платок, Шорин решительно сказал:
— Довольно, профессор! Еще не хватает, чтобы у меня единственный во всей Красной армии профессор-комиссар ноги протянул! Надо вам уезжать лечиться, Павел Карлович! Ижевск вчера взяли, завтра-послезавтра возьмем Воткинск. Вы свое дело сделали, привели, как обещали, красноармейцев снова на наши старые позиции. А теперь следует вам подлечиться, чтобы не пасть смертью храбрых, как вы говорите на митингах...
— Ах, Василий Иванович! — устало ответил Штернберг. — Для комиссара такая смерть еще завиднее, чем для красноармейца! Особенно когда красноармеец молод, полон сил, а комиссар стар и жизнь у него на излете... Армия наступает, а я лечиться буду!.. Да и есть телеграмма из Москвы, чтобы Соловьев выезжал в распоряжение ЦК. Так что, армию без комиссара оставлять? А вы, Василий Иванович, известный бурбон, баши-бузук и сорвиголова... Вас нельзя оставлять без старческого присмотра. Вот обещаю: как возьмем Пермь, поеду лечиться. Чтобы успешнее с вами справиться.
В первых числах июля в летней жаркой Перми Штернберг сидел за круглым дачным столом в саду большого дома, где расположился только что переехавший штаб армии. Дышать было тяжело, он уперся руками в толстую дубовую столешницу и не сводил глаз с зеленого моря полей, лугов и лесов на том, низком берегу Камы. В таком виде и застал его Шорин. Он сделал вид, что не замечает состояния своего комиссара, уселся рядом, вытер лицо платком и мечтательно сказал:
— Чем воевать, сидеть бы тут, за этим столом, и пить чай с медом и свежим калачом. Тут мед знаменитый, Павел Карлович! Поедете в Москву — захватите с собой. Я это устрою.
— Почему это в Москву?
— Только что пришла телеграмма из Москвы: направить вас для лечения. Согласен с этим. Нам еще воевать да воевать. От Перми до Владивостока далеко. Хочу еще с вами поработать! Я бы, может, и своими дедовскими средствами вас полечил, да, очевидно, армию нашу перебросят на юг, а я получу другое назначение. Пока суд да дело, вы подлечитесь, отдохнете, Москвой подышите, а потом ко мне... Сюда или на юг — куда пошлют. А?
Сколько же он пробыл в Москве?.. Неужели только два месяца! Штернбергу казалось, что не месяцы — годы отделяли его от всего, что неустанно продолжало жить в его памяти: серые туманы над вятскими болотами; холодная неуютность северных рек; красноармейцы, проваливавшиеся в оседающих сугробах; тревожные ночи в глухих селах; разбитые дороги, по которым весело наступать и тоскливо отступать...
Москва была жаркой, пыльной, голодной и тревожной. Штернберг полежал в больничке, и осматривавший его старый и милый знакомый Владимир Александрович Обух сердито ему сказал:
— Старик должен быть стариком, Павел Карлович! Я сам старик и поэтому имею право так говорить! Каким мы вас отпустили из Москвы и каким вы приехали сюда! Хорошо знаю, что, пока мы тут в тылу сидели, вы воевали, а не по балам шатались... Но мне уже передали как вы себя неразумно вели! Как будто вам двадцать пять лет, а не пятьдесят пять... Владимир Ильич требует, чтобы таких, как вы, за такое поведение судили, как за хищническое отношение к важнейшему партийному достоянию! Да. Вот при первой встрече с ним все ему про вас расскажу!..
— Да хватит вам ворчать, Владимир Александрович! И не лезьте в старики, не примазывайтесь к нам — вам еще и пятидесяти небось нету! Просто сыровато там у нас было. А я орловец все же, привык к теплу. Вот передохну, поеду к своему Шорину. Он переехал на Южный, где-то около Дона. Вот поеду в какую-нибудь его армию, там погреюсь. Там сейчас горячее, чем хотелось бы...
— Это мы, врачи, будем решать, куда вам ехать и поедете ли вообще. Вот так. Так что, милый Павел Карлович, поезжайте в санаторий и бережно отнеситесь к самому себе, поскольку вы — собственность казенная. Правда. Поедете в Ильинское. Там хорошо, много знакомых вам товарищей живет. И ваш университетский коллега Климент Аркадьевич Тимирязев. Вот славный и интересный человек... Словом, езжайте, а там видно будет!
...Ну, вот и пожил он в Ильинском. Милое подмосковное место. Когда-то, в незапамятные времена, в конце прошлого века, снимал здесь дачу. Играл с детьми в крокет, бегал с сачком за бабочками, много часов исхаживал в ближайшем лесу. Теперь он уже и не бегал, и не ходил ни по лугам, ни по лесам. Ходил по коротенькой усыпанной песком дорожке. А больше сидел в тени под старым дубом в плетеном кресле. Почти всегда усаживался рядом Тимирязев. Штернберг был рад встретиться с этим глубоко симпатичным ему человеком. Всю свою долгую университетскую жизнь он привык видеть в профессоре физиологии растений олицетворение всего лучшего, что он ждал от университета. Но университет — это такое для него давно прошедшее и даже неинтересное...
Тимирязев оказался более молодым и живым, чем он мог себе представить. Тимирязеву было необыкновенно интересно все, что видел и пережил его университетский