И снова об архитекторе. „Было это давным-давно, когда люди были темны и еще не строили памятников, в прискорбное Правление Фараона Тепнефера, слабого Царя, который хранил свою добычу под сводами склепа, построенного архитектором Сен-Амоном.
Тепнефер боялся за эти богатства, и потому стены склепа были огромной толщины, и даже камни Сен-Амон подбирал сам, так как был не только архитектором, но и каменщиком. И вот ночью, когда его рабочие ушли, он отполировал один камень и вставил его под таким совершенным углом, чтобы его можно было вынуть из стены. Так что Сен-Амон засыпал, зная, что богатства Фараона Тепнефера, при желании, могут стать его собственными. Но он был стар и ничего не украл. Он просто наведывался в склеп со своим старшим сыном и пересчитывал богатства Фараона.
Когда же Сен-Амон умер, его сын пришел туда со своим младшим братом, и они взяли столько золота, сколько смогли унести. Поскольку Фараон тоже любил пересчитывать Свои сокровища, Он вскоре обнаружил кражу. Придя в ужас, Он устроил там ловушку.
Когда грабители вернулись, чтобы взять еще золота, на младшего брата упала крышка саркофага, и он закричал: «Я не смогу выбраться! Отрежь мне голову, чтобы никто меня не узнал». И старший брат послушался.
Обнаружив обезглавленное тело, Тепнефер обезумел от страха. Царь приказал повесить его на стене у главных ворот, а страже — хватать любого, кто будет плакать над ним. Для Фараона, — сказала Нефертари, — отдать такой ужасный приказ было страшным поступком. Мы почитаем тела мертвых. Должно быть, Тепнефер был сирийцем.
Мать несчастного погибшего грабителя не плакала на людях, но сказала своему старшему сыну, чтобы он выкрал тело брата, иначе она сама потребует его выдать. И вот тот пошел вечером к стене и напоил стражу вином. Вскоре те опьянели и заснули, а он снял тело брата и убежал".
„Это — вся твоя история?" — спросил я. Я был разочарован. Камень, скользивший в гнезде, повернулся и во мне. Когда братья украли золото, я ощутил в себе первую дрожь. Но теперь мысль об обезглавленном теле легла на меня всей тяжестью крышки гроба.
„У нее есть продолжение", — сказала Нефертари. И Она поведала мне, что этот странный Царь Тепнефер, разгневанный находчивостью грабителя, не мог спать. Тепнефер даже приказал Своей дочери Суба-Себек, известной Своими широко раздвинутыми бедрами — „они точно были сирийцами", — заметила Нефертари, — открыть Свой дом и принимать всех заходивших к Ней мужчин, благородных и простых. Любой из них мог получить удовольствие в любом из трех Ее ртов, если мог развлечь Ее правдивым описанием самых отвратительных поступков в своей жизни. И вот Она узнала о похождениях самых мерзких людей, живших в Правление Тепнефера. Многие из этих историй возбуждали Ее, и мужчины познавали многие запахи плоти в трех ртах Суба-Себек, — „этой шлюхи", — теперь ясный голос Нефертари глубоко проник в мои уши. Таково было Ее возбуждение, что Ее собственные бедра разошлись, и я смог увидеть среди расступившихся волос сияющий глаз Хора. А тем временем Ее взволнованный, точно прибывающая речная вода, голос продолжал рассказывать мне об изобретательности этого старшего сына Сен-Амона. Готовясь к встрече, он отрезал руку у только что умершего соседа и спрятал ее в своих одеждах. Затем он отправился к Принцессе. В Ее Покоях он рассказал, как ему удалось украсть тело брата. Когда же Принцесса попыталась схватить его, он оставил в Ее руках лишь руку умершего, которая выскользнула прямо из его одежды, и Суба-Себек упала в обморок. И тогда, пока Она лежала под ним, грабитель вошел во все три Ее рта.
После его ухода Тепнеферу настолько понравилась его храбрость, что Он объявил о помиловании. Тогда сын Сен-Амона пришел ко Двору, женился на Суба-Себек и стал Принцем, жену которого познала половина Египта.
Теперь Нефертари опустилась передо мной на колени, подняла мою юбку, сжала мою разбухшую, но все еще спящую змею, слегка потянула Своими игривыми тонкими пальцами и сказала: „Ах, эта рука не вытягивается", — и Она стала ласкать мой член Своим прекрасным ртом. По мере того как царский рот принимал в Себя мою честь, мою страсть, мой ужас, мой стыд, мою славу, я стал ощущать семь врат своего тела со всеми чудовищами и западнями, и великий жар, подобный огненному солнцу, яростно вспыхнул во мне. Затеи я снова остался один, и пламя стало утихать. Ее рот более не касался меня. „От тебя несет жеребцом, — сказала Она. — Никогда раньше я не знала запаха неумащенного тела".
Я стал на колени и поцеловал Ее ногу, готовый, словно обезумевший пес, забрызгать слюной Ее сандалии. Я жаждал унижения. Ощущение Ее губ на головке моего члена длилось и было подобно нимбу. Мне казалось, что мой член отлит из золота. Сияние подан» мялось во мне. Теперь я мог умереть. Мне незачем было стыдиться. Женщина Усермаатра дала мне Свой рот так, что мои ягодицы снова принадлежали мне, да, я был готов целовать Ее ступни и лизать пальцы Ее ног.
„На самом деле, Казама, ты отвратительно пахнешь", — сказала Она Своим самым нежным голосом и вытерла рот, будто больше никогда не собиралась касаться меня. Но затем снова опустилась на колени, и, против Собственного желания, еще раз, поистине по-царски, дразняще, Ее язык легко, как перышко, пробежал вдоль всей длины моего древка, вниз, к напряженной мошонке и вокруг нее — мимолетное прикосновение.
„Ты воняешь! От тебя несет концом дороги", — сказала Она, что ври Дворе Усермаатра, где говорили так хорошо, было самым грубым из всех возможных названий заднего прохода, и я подумал: не сочится ли из меня нечто вроде влаги из глубин телес Маатхерут, некой жажды пропавшего Кабана или слизи бегемота, должно быть, нечто омерзительное, как я сказал бы, покуда не увидел лица Нефертари, и то было уже лицо другого Ее Ка. В Ее тонких чертах проступила их собственная жажда. Ее переполняло безрассудство».
„О, Я обожаю этот отвратительный запах, — сказала Она. — Ты ходил в Царские Конюшни? Ты натер всего своего маленького красавца пеной с губ жеребца?" — Она лизнула еще раз.
Я кивнул. Я на самом деле заходил в Конюшни, перед тем как прийти сюда. Я натер себя, и это был один из коней Усермаатра, а не какой-то другой, вернувшийся после прогулки с конюхом и еще не почищенный, мне удалось наполнить ладонь влагой с жеребца, и я не знал, зачем это сделал.
„Ты — крестьянин. Простой, как Нижний Египет", — говорила Она, играя с тем, что Она благословила кончиками Своих пальцев, умных, как крылья скворцов, но и Своим языком и губами, заставлявшими трепетать мое возбужденное семя.
Я знал, как велико отмщение, которое воздавала Она Усермаатра Она продолжала ласкать корону моего древка. Она так и говорила:.корона", нараспев, почти таким же чистым голосом, как у одной из Ее слепых певиц, сказала: „О, маленькая корона Верхнего Египта", — и легкое йрикосновение Ее языка напоминало крылья бабочки.
„О, — сказала Она, — разве не хочет Верхняя Корона, чтобы Ее поцеловал Нижний Египет?" — и Ее язык извивался, как кобра, выползающая из Красной Короны, и Она смеялась над совокуплением этих двоих, словно Ей предстояло снова посмеяться, когда Белая и Красная Короны Усермаатра снова будут вместе на Его голове, а Он будет торжественно отправлять Свой ритуал. „О, не вздумай плевать на Меня, — говорила Она, — не смей, не позволяй разливаться сиянию своей злобы, не позволяй ей выпрыгнуть, не позволяй ей танцевать", — Она напевала все эти слова, осыпая мою нижнюю плоть сладчайшими быстрыми поцелуями и щекоча ее языком, в то время как кончики пальцев одной Ее руки, словно пять маленьких грехов, переползали через мое древко, добираясь до моей мошонки, и все это время Она продолжала играть со словами, как заведено среди самых высокопоставленных вельмож, но все их игры не шли ни в какое сравнение с тем, что Она говорила мне сейчас. Словно Ее сердце так долго не знало наслаждения, что теперь Ей приходится ворковать над моим грубым крестьянским членом (Она его так и называла) и давать ему много других имен, ибо после каждого прикосновения Ее языка я был: „стонущим", „жалующимся", „ножом", „гвоздем", „резчиком", „умащающим", а затем, будто этого было недостаточно, Она заговорила о моем „проводнике" и моем „грязном хетте", моей „дурно пахнущей гуще", и, поразительно, все эти слова очень напоминали звучание мта, хотя каждое немного отличалось от другого, а затем, играя с таким обычным словом, как мет, которое я слышал каждый день, Она пропела такие ласкающие слух слова, как: „Нравится ли тебе, Мой управляющий, как Я щекочу твою жилку, — и Она куснула меня зубами, — или это — смерть?" Однако, если бы мои уши не привыкли в Садах Уединенных к таким играм, я бы решил, что Она сказала: „Нравится ли тебе, как я щекочу твоего управляющего, моя смерть, или это жилка?" — подобную бессмыслицу, но мы столько смеялись и так свободно наслаждались игрой, что Она принялась шлепать моей гордой (а теперь и сияющей) короной по Своим губам, ворковать над ней и называть ее „нефер", но каждый раз — с отличным значением, так что получалось очень забавно. „О, Мой самый прекрасный жеребчик, — говорила Она, — Мой нефер, мой член, Мой медленный огонь, Мое счастливое имя, Мой сма, Мой петушок, Мое маленькое кладбище, Мой смат, — и Она заглотнула мой член настолько, насколько позволило Ее царское горло, и прикусила его у основания, покуда я не вскрикнул, или пониже, но потом Она поцеловала кончик. — Я сделала больно моему маленькому хен, Моему кормильцу, Моему хемси, Моей обители? О, он уже извергается?" И, конечно же, мое семя могло бы облить все Ее лицо, толчками извергаясь на воздушную ткань на Ее груди, и мне пришлось бы наблюдать, как Она втирает его в Свою кожу — медленно и торжественно, словно Она начертала на Своей плоти оскорбление Усермаатра — так я увидел все в Ее сознании, — но вся грубая сила моего извержения отбросила его вспять, прямо вверх по моему проходу, проникла в мою пещеру, сжала сердце и вытянула всю радость из головки моего члена назад в мошонку, и я ощутил, что мы немало потревожили покой ночи. Но я мало боялся этого. Ее Дворец не был похож на Сады Уединенных, где у каждого дома были стены, но любой звук становится общим достоянием. Здесь же, вокруг Ее комнат, не было никаких стен. Ее спальня выходила в крытый внутренний дворик, за которым начинался сад, кончавшийся беседкой, за которой был пруд. При этом сам воздух был таким по-царски прекрасным, а пение птиц таким чарующим и громким, как и клекот Ее соколов и лай собак, что Она не опасалась сплетен. Кто стал бы разносить подобные слухи? Ее слуги были не просто евнухами, словно гуси, заплывшие жиром от обилия пищи, они молчали как рыбы, поскольку их лишили и языков — изрядная жестокость, конечно, но позже я узнал, что сделано это было не для того, чтобы предотвратить сплетни, хоть это удалось, но по приказу Усермаатра, чтобы они не могли лизать Ее. Если бы это не сделало их безобразными, Он наверняка отрезал бы им и губы. Разумеется, полностью огра