– пусть и с некоторыми оговорками, – что они с Каколи просто безупречно дополняют друг друга.
Куку взглянула на его точеное красивое лицо, светившееся от удовольствия.
– Видишь ли, обычно обе эти песни исполняют медленно!
– Обе? – переспросила Каколи. – Но это же никуда не годится!
– Совершенно никуда, – согласился Ганс. – Давай попробуем еще раз – как ты хочешь?
– Давай, – обрадовалась Каколи. – Только скажи мне, ради бога – или черта ради! – как понимать эту песню про солнца?
– Ну, у него их было три, а потом два погасли, и осталось одно.
– Ганс, ты невероятно милый, – сказала Каколи. – И с арифметикой у тебя все в порядке. Но, увы, понятнее мне не стало…
Ганс покраснел.
– Наверное, два солнца символизируют его любимую женщину и ее мать, а третье – его самого.
Каколи вытаращила глаза (что ж, возможно, Ганс не такой уж закоснелый, каким кажется) и изумленно воскликнула:
– Ее мать?!
Он оробел.
– Или я ошибаюсь… Но кто тогда третье солнце? – Он напомнил Каколи, что где-то в начале цикла мать упоминалась.
– Ничего не понимаю. Загадка! – сказала Каколи. – Но это совершенно точно не мать. – Она чувствовала, что назревает очередной кризис. И это бесконечно ее печалило, почти так же, как нелюбовь Ганса к бенгальской кухне…
– Да? – переспросил он. – Загадка?
– Ладно, не важно. Ганс, ты очень хорошо поешь, – сказала Каколи. – Мне нравится, как ты поешь про сердечную боль. Чувствуется опыт и профессионализм. На следующей неделе надо повторить!
Ганс вновь покраснел и предложил Каколи выпить. Хотя он был известный любитель целовать ручки замужним дамам, ее он пока не целовал – боялся встретить отпор. А зря.
7.30
У кладбища на Парк-стрит Амит и Лата выбрались из машины. Дипанкар решил остаться в машине с Тапаном: заехали они ненадолго, а зонтика было всего два.
Амит с Латой вошли в кованые ворота. Кладбище представляло собой сетку узких дорожек между скоплениями могил. Тут и там торчали мокрые пальмы; карканье ворон перемежалось громовыми раскатами и шумом дождя. Место было мрачное. Открытое в 1767 году кладбище быстро заполнилось европейцами. Здесь покоились и старики, и молодые (по большей части – жертвы непривычного климата), компактно сложенные под величественными плитами и пирамидами, мавзолеями и кенотафами, урнами и колоннами, посеревшими и побитыми калькуттской жарой и дождями. Могилы располагались так тесно, что порой между ними нельзя было даже пройти. Тропинки поросли сочной, напитанной влагой травой, и все это сейчас поливал дождь. Калькутта – по сравнению с Брахмпуром и Варанаси, Аллахабадом и Агрой, Лакхнау и Дели – не могла похвастаться богатой историей, однако климат с лихвой восполнил недостаток лет и придал всему вокруг атмосферу запустения, лишенного какой-либо прелести и романтики.
– Зачем ты меня сюда привез? – спросила Лата.
– Знаешь Лэндора?
– Лэндора? Нет.
– Никогда не читала Уолтера Сэвиджа Лэндора? – разочарованно спросил Амит.
– Ах да! Уолтер Сэвидж, конечно… «Роз Айлмер, лучшая из роз, ты вся в моей судьбе…»
– Да, только не «вся», а «всё». Вот эта самая Роуз покоится здесь. А еще отец Теккерея, один из сыновей Диккенса и прототип главного героя байроновского «Дон Жуана», – с истинно калькуттской гордостью сообщил Амит.
– В самом деле? Здесь? В Калькутте? – Лата так удивилась, будто ей сказали, что Гамлетом был делийский султан. – «Пускай и мне послужит вновь…»
– «…божественный размер!» – подхватил Амит.
– «Вся мощь его и любовь…» – неожиданно воодушевилась Лата.
– «…лишь для тебя, Айлмер!»
Последнюю строку четверостишия отметил громовой раскат.
– «Роз Айлмер, лучшая из роз, – продолжала Лата. – Ты вся в моей судьбе».
– Всё, – опять поправил ее Амит.
– Ой, точно, извини. «Ты – всё в моей судьбе! Ночь вздохов, памяти и слов…»
– «…я отдаю тебе!» – произнес Амит, потрясая зонтом.
Он вздохнул и восторженно поглядел на Лату:
– Прекрасное стихотворение, прекрасное! Только там не «Вся мощь его и любовь…», а «Вся мощь его, его любовь…».
– А я как сказала? – спросила она, думая, что и ей в последнее время выпало немало таких «ночей вздохов, памяти и слез».
– Ты забыла второе «его».
– «Вся мощь его и любовь». «Вся мощь его, его любовь». Да, поняла, что ты имеешь в виду. А есть разница?
– Конечно есть. Ритм сбивается. И потом, речь ведь о любви, которая заключена в самом стихотворном размере.
Они зашагали дальше. Идти рядом и так было непросто, а тут еще зонтики мешали. Могила Роуз Айлмер находилась недалеко, у первого перекрестка, но Амит решил сделать крюк.
Могилу венчала спиральная, сужающаяся кверху колонна. На табличке под именем и возрастом покойной была стихотворная эпитафия, которую Лэндор написал незамысловатым пятистопным ямбом:
Как зла судьба!.. Зачем столь рано час
души ее нежнейшей резко пробил —
бутон прекрасный так и не расцвел;
что наши судьбы рядом? – ворох листьев,
влекомых ветром жизненных невзгод.
Лата взглянула на могилу, затем – на Амита, глубоко о чем-то задумавшегося. Какое у него уютное лицо, подумала она, а вслух спросила:
– Ей было всего двадцать?
– Да. Почти твоя ровесница. Они познакомились в платной библиотеке Суонси, а потом родители увезли ее в Индию. Бедный Лэндор… Благородный дикарь. Прощай, прекрасная Роза!
– А отчего она умерла? Не вынесла разлуки?
– Объелась ананасами.
Лата распахнула глаза.
– Вижу, ты мне не веришь, но, увы и ах, это правда! Ладно, давай возвращаться к машине, нас уже заждались… Ты промокла до нитки, что, впрочем, неудивительно.
– Ты тоже, – заметила она.
– Ее могила, – продолжал Амит, – похожа на перевернутый рожок мороженого.
Лата промолчала. Амит начинал ее раздражать.
Когда Дипанкара завезли в Азиатское общество, Амит попросил водителя ехать в Чорингхи, к Президентской больнице.
– Итак, говоришь, мемориал Виктории и мост Ховра – все, что ты знаешь о Калькутте, и больше тебе ничего знать не нужно?
– А вот этого я не говорила. Просто я нигде больше не успела побывать. Ах да, недавно меня водили в «Фирпо» и «Золотую туфельку». И еще на Новый рынок [315].
Тапан встретил эту новость двустишием в духе Каколи:
Пусик, Пусик, славный пес,
сэра Хогга цапни в нос!
Лата была озадачена, но, поскольку ни Тапан, ни Амит не соизволили внести какую-либо ясность, продолжала:
– Еще Арун сказал, что мы поедем на пикник в Ботанический сад.
– О да, непременно отобедайте под раскидистым баньяном.
– Он у нас самый большой в мире, – добавил Тапан с таким же, как у брата, подлинно калькуттским высокомерием.
– Неужели вы поедете туда в такой дождь? – спросил Амит.
– Ну, если в этот раз не удастся, значит на