Читая листы, исписанные прямыми четкими литерами — военные писари и в бумагах соблюдали парадный строй, — Федор Петрович пытался представить себе этого генерала. Хмурый усач, обтянутый мундиром с золочеными эполетами, крестами, звездами… Офицеры говорят о нем: «отец солдатам», «строг, но милосерд и справедлив…». Гаазу хотелось понять, почему же он так сердится на него, что думает про себя дома, вечером, когда молится. Почему он, жалея солдат, почитая справедливым устав, совсем не жалеет, не хочет пожалеть арестантов, куда более несчастных? А его, Гааза, полагает вредным и для солдат, и даже для арестантов. Должно быть, он верит в то, что пишет или велит писать. Ведь он честный человек, он не лжет, не может лгать. Но он толкует все по-своему. Так затмевают разум предрассудки от долгого служения воинским уставам, а безрассудная покорность букве, уставу, ожесточает сердце.
На очередном заседании «тюремного комитета», как его называли в Москве, постоянно справляясь по большим листам, исписанным его же торопливыми строчками, в которых русские фразы перемежались немецкими, французскими и латинскими словами, Федор Петрович докладывал:
— В минувшем 1833 году было в Москве жителей 311 тысяч и 463 души, более половины — дворовые люди и крестьяне. И за тот же год через московскую пересыльную тюрьму на Воробьевой горе проследовало 18 тысяч 147 лиц мужского и женского пола, из них 6998 таких, коих именуют «невродия», то есть не вроде арестантов… Кроме того, в иных московских тюрьмах за тот же год перебывали в тюремном замке меж Бутырской и Тверской улицей, в полицейских арестантских частях и в долговой тюрьме, каковую называют Яма, не менее 60 тысяч… Точное число установить комитету не было возможности, ибо многие арестанты записывались трижды — сперва в части, позднее в тюремном замке или в Яме и потом на Воробьевой горе; когда писари аддировали — сложили все записи, кои получали из разных помещений арестантов, то число было ужасающее, превыше ста тысяч. Но, как бы ни уменьшать эти числа, Ваша светлость, Ваше преосвященство, владыко, ваши высокопревосходительства и все прочие господа члены комитета, нам следует помнить: мы должны опекать многие тысячи людей, несчастных либо по своим грехам и преступлениям, либо по своей печальной судьбе, по ошибкам других людей. Но именно несчастных и потому достойных сожаления и призрения от христиан и, особенно, от нашего комитета. Когда я стою здесь в сей прекрасной теплой зале перед столь досточтимыми особами, взирая на благородные добродетельные лица, и знаю, что после нашего заседания поеду к себе в благоустроенный дом или, ежели пожелаю, поеду в гости к доброму приятелю, то я не смею забывать, что в это самое мгновение, две-три версты отсюда, страдают люди в оковах, в холоде, грязи, в тесноте между суровых и злодейских лиц своих невольных спутников, с которыми не могут ни на миг расставаться, никуда ни на шаг не могут отдалиться, ибо все двери и ворота замкнуты, и нет у них никаких радостей, никаких облегчений, ни даже надежд на облегчение. Полагаю своим долгом доложить комитету о случаях, кои наблюдал я самолично в истекающем месяце на Воробьевой горе.
Пересылался из Нижнего в Смоленск духовщинский мещанин Иван Рубцов с женою, у коей грудной ребенок и семилетняя дочь. Он просил, как величайшую милость, дозволения идти в ножных кандалах, кои имел он собственные, а не приковывать с прочими за руку, дабы не быть лишену возможности вспомоществовать дорогою жене и детям. Но начальник инвалидной команды, отказавши уже ему, не хотел согласиться и на мою о том просьбу.
Другой случай был: один человек, пересылаемый с женой в Могилев, также просил заковать его в собственные ножные кандалы по той причине, что он имеет на руке струп не совершенно зажившей еще раны, от закования при пересылке до Москвы к железному пруту. А как начальник инвалидной команды не согласился и на сие, то я счел обязанностью остановить сего человека до излечения его руки…
Некоторые члены комитета слушали внимательно, сочувственно кивали, другие перешептывались: «Опять завел свои причитания наш плакальщик». Митрополит неподвижно пристально глядел на Гааза, который возбужденно размахивал руками и даже притоптывал нетерпеливо, когда не находил нужного листа в пачке бумаг, лежавших перед ним, или когда запинался, забыв слово, фамилию…
— …Нас упрекают некоторые строгие чиновники и офицеры, что мы слишком милостивы к преступникам. Осмелюсь полагать такие попреки несправедливыми. Они противуречат христианским правилам жизни, но и несправедливы против закона. Ибо для нас это прямой долг не только надзирать за порядком, чистотой в тюрьмах и телесным здоровьем арестантов, но и дружески выслушивать все просьбы ссыльных и заключенных. В устав моих обязанностей секретаря комитета я включил пункт шестой, каковой гласит: «В особенности должен исполнять обязанности стряпчего, по воззванию арестантов, если бы кто из них стал требовать изложения письменной просьбы…» Посему я даже принял за правило среди моих подчиненных сотрудников комитета, чтобы слово «милосердие» не произносилось между ними. О сем я имел честь докладывать его светлости и получил на то от его светлости одобрение, каковое меня осчастливило и придало бодрости… Иные люди посещают узников из милосердия, подают им милостыню, предстательствуют за них перед начальством и родственниками также из милосердия. Однако мы — члены и сотрудники комитета, мы делаем все это по обязанности, это наш и высший, и повседневный… девуар. Да-да, долг… Благодарю Вас, Ваша светлость.
После недолгого обсуждения в журнале (т. е. протоколе заседания) было записано, что комитет с признательностью принимает указание своего вице-президента митрополита Филарета о том, что «можно не входить в большое разбирательство рассуждения Федора Петровича о постоянном посещении тюрем — довольно сказать, что это посещение, без сомнения, весьма желательное, может по справедливости быть требуемо, конечно, не от тех людей, у которых с утра до вечера руки полны должностных дел и которым долг присяги не позволяет от сих необходимых дел постоянно уклоняться к делам произволения, хотя и весьма доброго».
Митрополита Филарета раздражал неуемный говорун, суетливый упрямый Гааз, которого опекал князь Голицын, но сердито обличали генерал Капцевич, полицмейстер Миллер, начальники тюрем и конвойных команд… Возмущали митрополита и стремления доктора-иноверца вмешиваться в дела арестантов, осужденных за то, что они восставали против державной церкви, в дела раскольников и сектантов. Гааз осмеливался даже просить о помиловании трех стариков-«беспоповцев», высылаемых в Сибирь за то, что дерзко возражали монаху-миссионеру, который старался вразумить нескольких членов их общины. Гааз писал прошение в Петербург:
«Трогательно для меня несчастье сих людей, а истинное мое убеждение, что люди сии находятся просто в глубочайшем неведении о том, о чем спорят, почему не следует упорство их почитать упрямством, а прямо заблуждением о том, чем угодить Господу Богу. А если это так, то все без сомнения разделять будут чувство величайшего об них сожаления; через помилование же и милосердие к ним полагаю возможнее ожидать, что сердца их и умы больше смягчатся…».
Пререкаться об этом с лекарем-католиком было ниже достоинства митрополита. В то же время именно Федор Петрович выпросил у губернатора разрешение, а у купцов денег и добился постройки на Воробьевых горах православной церкви, заботился о ее украшении и о том, чтобы всех арестантов приводили молиться. И сам Филарет по его просьбе распорядился, чтобы говорились проповеди для каждой очередной партии арестантов, но запретил, чтобы в этот день читали из Евангелия о страстях Христа, и он велел записать в журнал комитета: «Прилично ли молитву Спасителя перед крестным страданием приложить к преступнику перед наказанием его». Гааз хотел было напомнить о разбойнике, распятом рядом с Иисусом, которому тот даровал отпущение грехов, но сообразил, что с митрополитом спорить нельзя. Позднее сам подобрал молитву, приличествующую богослужению для несчастных узников.
В 30-е годы через Москву в Сибирь гнали большие партии поляков — каторжан и ссыльных, осужденных за участие в восстании 1831 г. или за «пособничество» участникам. За многими следовали жены с детьми. На Гааза жаловались, что он постоянно задерживает эти партии, пока все арестанты не исповедуются, не причастятся у ксендзов. Один из членов комитета завел речь о том, что Гааз покровительствует своим единоверцам не в пример православным, «их никогда ради такого дела, небось, не задерживал».
— Батюшка мой, подумайте! Для православных арестантов на всем пути должен быть священнослужитель… А у католиков в Москве последняя возможность исповедаться… Говорят, что в Иркутске открывают католический храм. Но ведь туда они едва ли и за год придут.