А вообще, сказал жрец, все в природе является божественным и достойно почитания – и луна, и молния, и река, и цветы лотоса. Молитвы им – это гимны восторга и преклонения, а также покаяния за то, что своими нуждами человек нарушает гармонию природы…
«Прекрасная сказка, – подумал отец Николай, – но, однако, где же здесь истинная религиозность? Скорее уж это эстетическое учение, поклонение красоте и величию Божьего мира. Но как, восхищаясь всем этим, даже не задумываться о Творце всего сущего?»
Преклонение перед земной красотой и отречение от всяческих пристрастий, регламентированность житейского быта и вера в предопределенность человеческих поступков – как уживалось это в национальном характере народа?
Только через восемь лет отец Николай сумел ответить самому себе на эти вопросы. К тому времени он уже бегло говорил по-японски, пользуясь не только разговорным, но и литературным языком. На одном из приемов в консульстве он деликатно поправил местного бонзу, который ошибся, называя годы правления одного из давних сегунов.
– О, сэнсэй Николай, – удивился бонза, медленно прихлебывая из крохотной чашечки подогретое саке, – вы знаете нашу историю лучше, чем многие японцы.
Может быть, это невольное признание и подвигло отца Николая взяться за перо, чтобы через восемь лет своего пребывания в Японии поведать об этой стране там, на родине, для вящей пользы родной науки, политики и дипломатии.
Он склонился над столом и решительно вывел заголовок: «Сегуны и микадо». Статья предназначалась для журнала «Русский вестник» и увидела свет в его предпоследнем номере за 1869 год. В ней он впервые пытался определить то, что постиг и что уже позднее окончательно сформулировал в одном из своих позднейших выступлений: «Смело могу сказать, что и теперь, как и прежде, в так называемом «Ямато – дамасии» (японская душа или дух японцев) живет самоотверженное мужество… Другой замечательной чертой Ямато – дамасии нужно считать непоколебимую веру в себя, заставляющую японский народ неуклонно стремиться к раз намеченной цели… Этого мало. В глубине национального духа японцев, несомненно, живет удивительная религиозность, а отсюда и самоотверженность в деле служения религии…»
Эта мысль была ему особенно дорога, ибо утверждала его в том, что стоит только поискать – и найдутся люди, готовые бросить отцов своих и все, чтобы служить Богу и Спасителю своему.
Искать далеко не пришлось. Первый будущий обращенный нашелся здесь же, среди японцев, бывавших в доме консула.
Здесь хочется мне приостановить пока изложение того, что поведал мне владыка Кирилл, потому что среди моих повседневных дел, а также среди ставших привычными и необходимыми «путешествий во времени и в пространствах» одно опасение постоянно тревожило меня.
Дело в том, что, как обычно, никого не спросясь, осень незаметно перешла в сырую и промозглую в этом году прибалтийскую зиму. И между прочих духов и призраков, по народной молве населяющих мой туманный город, вполне реальный призрак гриппа начал маячить в нем. И я все чаще подумывал о том, не наведался ли он к моему немолодому знакомцу – Николаю Васильевичу Мурашову.
Так и есть. Позвонив ему наконец, я услышал в телефонной трубке хрипловатый против обыкновения голос и легкое покашливание.
Я встревожился, вспомнил предупреждения медиков о том, что нынешний вирус особенно тяжел для детей и стариков, и отправился навещать больного. Не надеясь на припасы мурашовской снохи, прихватил с собою баночки с медом и малиновым вареньем, лимоны, пакетики с мятой, смородиновым листом и липовым цветом.
Дверь мне отворил на звонок сам Николай Васильевич. И в то краткое мгновение, пока он стоял передо мной, обозначившись силуэтом на желтом фоне освещенного дверного проема, я вдруг понял, что тревожило меня каждую встречу с ним: передо мной в рамке дверных косяков стоял человек из моего давнего, повторяющегося сна. Тот самый, в котором был он сорокалетним, а для мальчишки на ночной улице – уже тогда стариком.
«Как это может быть? И что тогда значит этот сон?» – поразился я.
– Что с вами? – ворчливо спросил Николай Васильевич, впуская меня в прихожую. – Вы будто привидение увидели. Как видите, не настолько я болен, чтобы мой облик вызывал подобные эмоции.
Я извинился. Но неловкий вопрос: «Так это были вы?!» – все-таки сорвался у меня.
– Я – это я, голубчик. Но я уже начинаю сомневаться в том, кому кого надлежало бы наведывать. У вас, часом, не жар ли?
Я как мог успокоил его относительно состояния моего здоровья и уговорил занять удобную позицию на диване, покрытом клетчатым пледом, где он, видимо, и отлеживался до моего прихода.
Попросив разрешения похозяйничать, я занялся приготовлениями к чаю и вперемешку с отлучками на кухню к закипающему на плите чайнику рассказал ему, что беспокоило меня в прошлые с ним встречи и так поразило в нынешнюю.
– Да-аа… – помолчав, отозвался он. – Можно было бы сослаться на то, что это просто совпадение. Но я предпочту сказать словами великого Шекспира: «На свете есть такое, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам». – Он оживился и добавил: – Впрочем, одну «болезнь» я от вас все-таки подцепил: вы, можно сказать, заставили меня заболеть историей самбо. И знаете, как-то по-другому стали у меня выстраиваться исторические взаимоотношения всех тех людей, которые, можно сказать, стояли у его колыбели. Тех, кого я знал и о ком вы мне рассказали.
Он повел руками вокруг себя, указывая на стопки книг, лежавшие не спинке его дивана и на полу возле него.
Многие из них ощетинивались многочисленными закладками, до остальных, видимо, у Николая Васильевича еще просто не дошли руки.
Я присмотрелся – большинство из них было по Японии. Лежали тут же и книги по боевым искусствам.
– Зачем вам это? – удивился я. – Вы ведь сами живая история. Расскажите мне лучше еще о Василии Сергеевиче Ощепкове, если это вас не слишком утомит.
– Э, нет, – покачал головой Николай Васильевич. – Сегодня я вас приглашаю в те далекие времена, когда Василия Сергеевича еще и на свете не было – к самым, можно сказать, глубинным истокам: будем знакомиться с человеком, с которого начиналось дзюдо. Нам без сего японского национального единоборства в наших изысканиях никак не обойтись. Я надеюсь, вы ведь, в отличие от многих борцов более раннего, чем ваше, поколения, не считаете, что самбо не имеет к дзюдо никакого отношения?
Не давая мне ответить, он продолжал:
– Имеет, конечно, имеет отношение, только гораздо более сложное, чем думают те, кто полагает, будто самбо – это просто русифицированное дзюдо. Они так же неправы, как и те, кто уверен, что самбо насобирали по отдельным приемам по всему Советскому Союзу. Итак, давайте поговорим об основоположнике дзюдо.
Догадываетесь, о ком пойдет речь? Конечно, о Дзигоро Кано – основоположнике дзюдо. Об этом человеке, борце и философе, о его нравственных исканиях и о его делах можно долго говорить… Заварите-ка мне, пожалуй, зеленого чая для бодрости – вон он там, на левой полочке. Ну, начнем?
Я утвердительно кивнул головой.
7. Когда еще не родилось дзюдо…
(По рассказу Н. В. Мурашова)
Приглашаю вас в ту самую Японию, какой ее увидел отец Николай, сходя с трапа парохода в Хакодате. Только теперь мы не будем пейзажами любоваться и не наведаемся в русское консульство, а отправимся прямиком в город Киото.
Еще целых девять лет нужно прожить до того времени, как императорская власть перенесет столицу страны из Киото в Эдо и переименует ее в Токио – «Восточную столицу». А пока сам император не много значит и вынужден прислушиваться к могущественному сегунату Токугава, власти которого идет уже третье столетие.
Но на пороге близкое крушение феодальных порядков, близится, зреет захват власти императорской династией Мэйдзи.
А пока не произошла, как мы бы сейчас сказали, кардинальная ломка общества, в провинции Хьего, в маленьком приморском городке Микагэ, что недалеко от Киото, в семье небогатого самурая Джиросаку Марешиба Кано ждали прибавления семейства. Жена самурая – Садако, происходившая из зажиточного клана изготовителей саке, – уже порадовала мужа двумя мальчиками и двумя девочками.
В пятый раз роды оказались долгими и мучительными. Стараясь не выдать собственных горестных переживаний, Кано вышел из дома. Он пересек сад и, сам того не заметив, очутился на склоне сопки, в рощице, аккуратно усаженной деревцами гинкго. Их древнейшие из древнейших белые стволы стояли, как вытянувшиеся во фронт воины, и только бронзовые двудольные листочки тихо трепетали на ветру. Кано поднялся на вершину сопки и, присев, долго вглядывался в туман, клубившийся над лежавшим внизу озером, словно пытаясь разглядеть в нем, чем закончится этот нестерпимо долгий октябрьский день.
Наконец, озябнув, он поднялся и так же тихо, как и пришел сюда, отправился домой. Его путь снова лежал через рощу и сад, по каменистым тропинкам, проложенным много веков тому назад.