Онька. Дедо, верно, баял, што отколе-то с московской альбо переславской стороны еговый батя, значит, не то дедушко пришел опосле разоренья какого-то. Какое разоренье – не понять, верно уж от татар! А потом дедо в полон попал, и он, малой, при груди был всего лишь, с маткою, и выкупил их знакомец дедов. Ето вот твердо помнил Онька и всегда поминал. Федором звали, Федей, знакомца того, Федор Михалкич. Из какого-то княжова-села! Выкупил и секиру подарил. Коляня, пока малый был, все, бывало, как останет какая минута вольная, просил: «Покажи секиру ту!» И сидит, играет с нею, што-то там воображат о себе! Опосле стал спорить:
– Ето меня несли малого, а не тебя, ты уже большой был, во-о-она какой! А меня матка несла на руках, а дедо – секиру!
Онька не возражал. Пущай думат, как любо ему!
Дедо помер, на лавке лежал. Матка повыла и снова в загул пошла. Деинка Силантий боле мог бы порассказать об ихнем корени, да помер, холодянки испил в путях-дорогах, ознобило, видно, начал кашлять да хиреть, а там и слег и не встал больши. А боле у них в Загорье никого. И Таньша – сирота, приглянувшаяся ему лонись… Давно не видал! Да кой хрен и мечтать, не отдадут все одно! Поди, и сама не пойдет к такой-то свекровы.
– Коляня-а-а! Куды запропал, падина?! Кому велел дровы рубить?! Зима на носу, мать-перемать! Опеть в снегу ворочатьце станем в портках холщовых?!
Коляня, покраснев всеми веснушками, соскользнул с кровли, взялся за оставленный колун. Сам Онька ладил уже дровни. Старательно, хоть и без большого уменья, гнул вязы, распаривая их в печи над угольями, и то и дело посматривал в угол, где в полутьме скудно освещенного жила мокла, издавая тяжелый смрад, коровья шкура – будущие сбруя, вожжи и новый хомут. Да еще и пара кожаных выступок, прикидывая, думал он. Выступки нать бы к зиме! Со шкуры голяшки сошьешь – и на тебе! Онька вздохнул. Все делал, за все брался, и ни на что не хватало рук. И бревна, что заготовил и приволок с той зимы, опять пролежат недвижимо! Нет, не видать ему скоро отцова терема! «Дедова, – поправил он сам себя, подумал и прошептал, повторив: – Отцова!» Был дедо для него завсегда и матерью, и отцом. И похоронил он дедушку честно. Попа привел. Силантий опять же помог. Вырубил колоду, крест дубовый поставил. Каки-то там были могилы, баял дедо – сыновья ле… Рядом и положил. А уж схоронены есь, дак корень в землю пущен, не уйтить!
Ноне медведи было одолели, изъели овес. Онька сам с дедовой рогатиной подстерег овсяника. После, как кончил, как перестал дергать лапами пропоротый до хребта медведь, уронил рогатину и заревел, стойно дитю какому. Со страху пережитого заревел в голос, и трясло всего словно ознобом. Ну а второго взял легче. Побледнел, Коляня бает; тоже руки опосле долго тряслись. Коляня упрашивал: «Хватит! Задерет тя топтыгин, чо я буду тута делать один?» Третьего медведя не сумел взять, ушел мишка, изломав рогатину. Почто самого не задрал, и не понять было, – верно, рогатина помешала-таки. Онька приладил потом новую рукоять. Овсяное поле все же спас, отстали медведи. И шкуры снял, и мясо завялил. Соли-то не было, почитай, с солью беда! Дорогого зверя достань, бобра али соболя, тогда лишь и соль добудешь у купцов новогородских! Ноне и соли запас лежит, ноне всего много – жену нать!
– Коляня-а-а-а! Коров подоил? Как дровы складываешь? Век тя учить – не выучить!
Вдвоем споро накидали высокий круглый костер дров. Еще два таких поставить – и до весны, почитай, дровы есь! На березах уже вовсю желтый лист, и воздух звонко холоден по утрам. Грибов да орехов набрать, брусницы – той кадь нагребли, клюквы две коробьи. Лыка надрать поболе – зима долгая! Лаптей наплету, да пестерей, да корзин… Онька думал, а руки споро работали. Вот и последний вяз обогнут по копылам. Вязы толстые, сдюжат! Корчагу капову вырубить нать, ваган, и кап лежит, мокнет, добрый березовый кап! Едва приволок! А все недосуг! Оглянуть не успеешь, уже и день на исходе!
Багряные лучи низкого солнца наполнили двор, позолотив кучу бревен в углу.
– Онь! – Коляня опять, пострел, сидит на крыше. – Онь! Едут каки-то к нам! С оружием! Худа б не стало!
Онька выпустил из рук топор. В голове пронеслось: коня! Прежде всего – коня в лес! Ринул к стае – и остоялся. Было поздно. Передовые уже спускались с горы. Подумал: ежели разом коня не сведут, поить-кормить, а Коляню охлюпкой верхом и – в Манькино займище! Сам прокашлял, подобрался весь. Вышел к воротам встречать – гостей ли, ворогов? Красивые кони в дорогой изузоренной сбруе гуськом съезжали с горы. Всадники в расписных боярских портах, каких и не видал никогда, – отколе и нанесло эдаких вершников!
– Эге-гей! Хозяева тута есть?! – зычно крикнул передовой.
Онька распахнул ворота, выстал наперед, придал себе вид повозрастнее:
– Я хозяин!
– Приблудили мы! – произнес добродушно старик-передовой, отирая взмокшее чело. – Заночевать можно тута?
– Ночлег с собою не возят! – степенно отмолвил Онька. – Грязно, тово, хозяйки-то нет, а так – чего ж! – («Сена съедят – страсть! – подумалось с легкой досадой. – Ну, хошь не вороги, хоша коня не сведут!»)
Комонные уже кучно грудились у ворот. Среди них Онька приметил молодого парня с открытым веселым лицом, к которому почему-то старшие годами обращались с почтительным уважением. «Чудеса!» – подумал Онька, но, решив не удивляться ничему, повел нежданных гостей в дом, походя опять подосадовав на некстати запропастившуюся куда-то матку…
Бояре (верно, бояре, раз в платье таком!), низко пригибаясь в дверях, полезли за ним в темное вонючее жило. Онька вынес бадью кислого молока, достал хлеб (опять подумалось: недельный запас разом съедят!), нарезал вяленой медвежатины, поставил на стол латку моченой брусницы. Подумав, достал из печи ухватом теплые шти, прикинул: на всех все одно не хватит!
– А ты што ж, хозяин! Поснидай с нами! – весело предложил ясноглазый отрок, и Онька опять подивил: при стариках, а ведет себя словно старшой! Впрочем, отнекиваться не стал, присел и сам ко столу. Ложки у наезжих были свои, резные и расписные, дивно поглянуть! У одного ручка в виде рыбы, у другого еще того чудней. А ели дружно – оголодали, видать. Бадью с кислым молоком опустошили вконец.
– Как звать-то тебя, хозяин? – вновь спросил чудной отрок.
– Онькой!
– Онисим, што ли?
– Мабудь, так! – пожав плечами, отозвался он. – Кличут-то Онькой!
– Ну а меня