камни, и вокруг стало бело от щепы.
Ужинали говорливо, со смехом и шутками. От прежней злости не осталось и следа. Из утра дружно взялись за топоры и к пабедью успели поставить на мох и обтесать начисто три венца.
– В неделю-то кончим? – ворчливо прошал боярин.
– В неделю и срубим, и свершим! – весело отвечали мужики. Двое уже кололи клиньями бревна, тесали мостовины для пола, один на волокуше возил камни и глину на печь. Михаил сам работал секирой, и работал на удивление чисто, даром что княжеского роду отрок!
На третий день явилась матка, робко позвала старшего сына – не смела и взойти в ограду, завидя едакое столпление нарочитых мужей. Онька вынес ей хлеба и молока (от матери несло пивным перегаром), велел уйти в стаю и отсыпаться там в сене.
– Княжич у нас! – добавил строго. – Понимай сама!
Матерь исчезла до вечера, а вечером явилась в избу прибранная, низко поклонилась гостям и торопливо принялась за стряпню.
Работали уже на подмостьях, зарубали сразу четыре чашки, двое проходили ствол, и терем рос, словно в волшебной сказке. Да и терем какой! С тесаными изнутри стенами, с отсыпкой и лавками по стенам, с двумя волоковыми и одним косящатым окошками.
– Затянешь пузырем, – решил Михаил за Оньку, – хоша светло станет жонке твоей!
Терем клали высокий, с дощатым дымником, потолок собрали из кругляка, надежно покрыли дерном, выше потолка, на самцах, настелили жердевый остов соломенной кровли. И наконец княжич, оглядев почти готовое жило (кмети крыли соломой, прирубали крыльцо, ладили задвижки к окнам, лепили печь), властно приказал:
– Едем по невесту!
Настал черед Оньке побледнеть.
Принаряженный, в дорогой дареной рубахе, он ехал верхом, дивясь и ужасаясь себе самому, рядом с княжичем Михайлой, а боярин Тимофеич и двое кметей поспешали следом. Матка, тверезая и прибранная, отказалась от лошади, пошла пешком.
Всю дорогу гадал Онька: не замужем ли Таньша? То-то не оберешься стыда! Приехали в Загорье, переполошив всю деревню. Таньша прибежала с посиделок в затрапезе, с трепалом в руках. Матрена, тетка Таньши, оглядывая с ног до головы и снова с головы до ног княжича с боярином, замялась было (жаль стало терять работницу), но Михаил нахмурил чело:
– Князь у тебя сватом, тетка! Понимать должна, какова честь!
– Князь-от?! – Матрена, не веря, все водила глазами с молодого на старика, наконец вняла, бухнулась в ноги. Еще что-то пыталась толковать о сроках, о посидках, но Тимофеич твердо прервал ее:
– Нам недосуг сожидать, а хозяйство хошь и ноне поглянь! Терем склали зятю твоему!
Матрена сникла и побежала созывать родню-природу.
А молодые сидели растерянные. Таньша тупилась, все еще прижимая к груди трепало, – у нее и на свадьбу не было путной одежки, как и у жениха, – все еще не понимая, не чуя толком, что же такое произошло с нею и с ним. И Онька сидел супясь, в дорогой рубахе с чужого плеча, гадая, подарят ему ее или придет отдать после свадьбы. И тоже страдал от страха и ожиданий…
Молодых, нарушая весь свадебный чин, перевенчали в тот же день. Михайле надо было спешить в Тверь, и он, зная крестьянский норов, не хотел, чтобы свадьба после его отъезда расстроилась.
Поздравили и одарили новоженов. Онька получил-таки казовую рубаху, а Таньша – кусок дорогой камки на выходной саян и парчовые оплечья к рукавам. Сверх того получил Онька серебряный корабленик.
– Ето тебе хватит на всю свадьбу! – напутствовал Михаил Онисима на расставании. – И тетке Матрене повады не давай! Помни, сироту взял, безо всего! Ей тебя нечем корить!
Словно старший, соединил руки молодых, сказал, садясь на коня:
– Ну, прощай, Онисим!
Онька, смущаясь и потея, спросил-таки:
– Дак… За кого молить-то Господа?
– Княжич я! – улыбнулся Михаил. – Из Нова Города еду домой! Будешь во Твери, прошай, приму тебя!
– Ето… Михайле Святому хто будешь-то? – переспросил Онька, залившись румянцем.
– Михайле? Внук! Князя Александра сын! Прощай, Онисим! – повторил княжич уже с коня, махнувши рукой.
– Прощай! – прокричал Онька. Сложив руку лопаточкой, он долго смотрел вослед отъезжающим кметям. После оправил рубаху, прокашлял, поворотился к негустой толпе загорян, приглашенных на свадебный пир и высыпавших во двор проводить князя.
– Прошу ко столу, хлеба-соли исть, вина-меду пить! – произнес Онька уставные слова (князь даве только пригубил чару) и первым взошел по ступеням нового терема. Гости гурьбою, в чинном молчании, двинули вслед за ним.
– Ну, Онька! – ударив молодого по плечу, изронил старик Сысой, когда уже посажались за столы. – Удивил ты честной народ! Удивил! Про твою свадьбу теперича сто лет сказы сказывать будут!
А княжич Михайло скакал в этот час впереди своей наработавшейся ватаги, стреляя глазами по сторонам и вовсе не задумываясь, что об его путевых подвигах скоро начнут складывать легенды в Твери. И старый боярин, вздыхая и трясясь в седле, молил Вышнего об одном: не стало б какой иной по дороге притчины! Довезти бы уж княжича невережоного до города и сдать наконец на руки великой княгине Настасье!
Этою зимой Симеон пристрастился отцовым побытом проводить вечера в дымной истопке княжого дворца, с той стороны, куда выходили устья черных печей, нагревавших чистые горницы по другую сторону стены струящимся теплом своих изразчатых боков. Здесь, по сю сторону, плавал густой слоистый дым, гудело пламя, колыхалась теплая тьма, колеблемые багровые отсветы из устья топок бродили по стенам. Так же как и покойный Калита, князь Семен брал низкую кленовую скамеечку, на каких сидят сапожные мастера, и устраивался, согнувшись, под пологом дыма, глядя в огненное отверстие печи. Тут хорошо думалось и никто не мешал. Истопник осторожно приоткрывал дверь, забрасывал новые поленья в печь; оглядываясь на князя, ронял походя слова два – мол, сажа горит, к морозу, видать! И вновь уходил надолго, дабы не тревожить князя.
Пылал огонь, рушились с треском красные дворцы и терема, истаивали сказочные города, обращаясь в груды рдеющего уголья, извивалось по ним, словно заклятое, светлое пламя, и Симеон шептал запомнившиеся ему арабские слова, представляя, что перед ним индийское царство, где растут огненные цветы и на ветках огня зреют драгие самоцветные камни…
Безмерен мир и полон далеких чудес! Почто ж неотрывна от сердца только эта земля, этот край, в котором рожден? И можно пройти пустыни и горы, переплыть моря, и все одно, хотя перед смертью, надобно воротить сюда, на родимый погост, к могилам близких твоих, упокоивших в этой земле…
Какой обидно короткой кажет людская жизнь! Так же вот яреет высокое пламя, сияют