курить и не пить, чем травиться совиной дрянью. Туземные книги и фильмы употребляю, только если какой-нибудь надежный человек скажет, что туда Сова не нагадила. За вашу повесть поручились — я прочитала. А иначе не стала бы.
Это было, пожалуй, лестно.
— Идем на кладбище или что? — спросила Агата.
— Сначала докурим. Около могил нехорошо.
Марат втянул царапающий дым своей «совиной дряни», которая во времена его юности считалась шиком, тогда все курили махорку и самосад.
— А как же вы учились в школе, в институте?
— Школа была в Академгородке. Сова туда почти не залетала. Институт я кончила заочно. На экзамены по всякой марксистско-ленинской мути вместо меня ходила кузина — на заочном ведь никто никого в лицо не знает…
«Кузина», елки зеленые, подумал Марат.
— Но вы сказали, что работаете. Где у нас можно работать, не соприкасаясь с Совой?
— Дома. Я перевожу техническую литературу с английского и немецкого. Патенты, лицензии, статьи из специальных журналов. Нормально зарабатываю, мне хватает.
— Конечно, хватает. Ведь сигареты, выпивку и, наверное, что-нибудь еще можно взять у папы?
«Что ты ее всё за косички дергаешь, будто влюбленный третьеклассник?» — одернул он себя.
Но Агата опять восприняла вопрос как самый обычный, требующий ответа.
— Да, папочка весь с головы до ног в совином помете. Так что с белоснежностью у меня хреново. «Нельзя жить в выгребной яме и не запачкаться. Просто не ныряй в дерьмо с головой», — говорит папочка.
— Не самое плохое у вашего отца кредо — в наших условиях.
Агата наморщила нос.
— Он в сущности преступник в тысячу раз хуже «Мосгаза». Водородная бомба была ему, видите ли, интересна как научная задача. Приделал Сове стальные когти, которыми она когда-нибудь растерзает человечество. Я ему это говорю — отвечает: дело не в стальных когтях, а в человечестве. Если оно решит себя угробить, туда ему и дорога. Возникнет какая-нибудь другая цивилизация. Из дельфинов, например, или муравьев. У папочки теория, что люди — не первая попытка планеты Земля обзавестись разумной фауной. Один папочкин знакомый руководит астрономической лабораторией, там сверхмощный телескоп. Так он уверен, что за нами наблюдают какие-то инопланетяне. Им постоянно шлют туда, в космос сигналы, но ответа нет. И понятно почему. С нормальной, внеземной точки зрения мы дикари и варвары. А может быть, инопланетяне умеют просчитывать будущее и твердо знают, что человечество себя в каком-нибудь 2023 году к черту подорвет, так какой смысл с нами контактировать?
Агата сама была похожа на инопланетянку. Марату больше не хотелось ее цеплять едкими вопросами.
— Ладно, идем. Только цветы куплю. Дайте. Терпеть не могу, когда мусорят, — сказал он, видя, что Агата собралась бросить сигарету на землю.
— Человек конвенций? — усмехнулась Агата, но отдала.
Марат отнес оба окурка к урне. Купил у тетки четыре гвоздики, хотя в повести героиня приносит своим мертвецам разные цветы и каждый что-то символизирует, но жизнь — не литература. У всех торговок были только гвоздики да тюльпаны, букетами по четыре, шесть, восемь или десять стеблей, потому что на кладбище принято приносить четное количество.
— Я проведу вас по четырем местам памяти, четырем персонажам, которые сначала были в тексте, а потом я их оттуда изъял.
— Почему?
— По кочану, — буркнул Марат. На него уже накатывало тягостное настроение, с которым он всегда входил в эти красные ворота. — Вы пока молчите, хорошо? Слушайте экскурсовода, а то он собьется.
— Хорошо, — кивнула Агата, внимательно на него посмотрев. Что-то почувствовала.
— Ненавижу расспросы о писательском замысле, — сказал тогда он. — Какая к лешему разница, что хотел донести до читателя автор? Важно, что читатель сам понял или ощутил. Ладно. Вам — объясню. Дело не в цензуре или самоцензуре. Главным мотором повести были очень личные воспоминания. О конкретных людях. Но штука в том, что эти фрагменты получились… слишком личными. Я их потом убрал, потому что читатель должен ощутить всеобщность. Понимаете? Не сочувствие к горю автора, а скорбь по человечеству, извините за пафос. Всякое по-настоящему сильное произведение именно так и пишется. Главный мотор рассказываемой истории, ее сердце — физически отсутствует, но пульсация остается. Читатель должен заполнить эту пустоту собственным сердцем.
Агата немного подумала.
— Интересно.
И видно было, что ей действительно интересно. Врать она не стала бы.
Марат повел ее своим обычным маршрутом. Сначала — к бюсту Муромцева, стоящему прямо под стеной.
— Чей это памятник? — с любопытством спросила Агата.
Прочла вслух:
— «Председатель Первой Государственной Думы».
Удивилась:
— А я про такого и не слышала.
Еще больше удивилась, когда Марат положил справа от надгробья, прямо на траву, первую гвоздику.
— Муромцев-то вам что? Он умер в девятьсот шестом году, тут написано.
— Это не Муромцеву. Это моему отцу. У него нет могилы. Расстреляли в тридцать шестом и закопали в какой-нибудь общей яме. Я решил, что здесь будет место его памяти. Во-первых, в лице есть что-то похожее. Отец не носил бородки, но лоб, глаза, нос… Хотя вообще-то я его помню неотчетливо, мне было восемь лет, а фотографий не осталось, ни одной. Их потом замазывали в книгах или вырезали. Имя зачеркивали. Так было положено. Чтобы начисто стереть из памяти. Как будто человека никогда не было. Я еще и поэтому выбрал место рядом с Муромцевым. При жизни он был очень важный для страны человек, председатель первого в истории российского парламента, а сейчас совершенно забыт. Даже вы, с вашим Академгородком и высшим образованием, услышали про него впервые.
— А кто был ваш отец? Наверное, какой-то большой начальник, если его портреты печатали в книгах?
— Он был большевик с дореволюционным стажем, соратник Ленина и Дзержинского. Посты занимал самые разные. У него была присказка: «Работай там, где больше работы». Я отца помню странно, урывками. Мы с матерью жили отдельно.
— Почему? Они развелись?
— Нет, не думаю. Впрочем, я не уверен, что они вообще были официально женаты. В двадцатые и начале тридцатых брак часто не регистрировали. Когда я спрашивал у мамы, почему папа с нами не живет, она говорила: он живет на работе. Появлялся он только по воскресеньям. Я ждал этого дня как праздника. Он приходил большой, энергичный и вез нас на сверкающей черной машине в какое-нибудь интересное место. На аэродром, на стройку, на ипподром, в цирк, на завод. Помню какой-то цех, где из ковша лился расплавленный металл… Иногда, даже часто, он не мог прийти, и воскресенье превращалось в пустой, серый день. Перед самым концом его не было три воскресенья подряд. Потом приехал, вечером и ненадолго. Говорил с матерью, дверь