века и несколькими узкими формулками хотел со всем справиться. Был он подобен одному из тех лекарей, что верят в панацею от всех болезней, и, хоть слабый умирал от лекарства, он не переставал их вливать в него. Называли его доктринером ошибочно; ибо всей его доктриной, в которую сам, может, не верил, было то, что борется с революцией и может победить её только насилием. В том, чего требовал народ, он не видел действительных его нужд, которые следовало удовлетворить, но какие-то наущения социалистов, какие-то заговоры европейских демагогов. Хотя он дал российскому правительству доказательства своей самоотверженности для него, не приобрёл у него никогда полной веры. Он чувствовал это и поддавался ему, чтобы на нём заработать. Это его втягивало в ещё более фальшивое, если быть может, положение. Как в деле Свидинских, он пробирался упорством всё дальше, пока, от всех отпихнутый, не сошёл на изгнанника без будущего, от которого отвернулся народ, и, убедившись в его бессилии, отправило презрительным поклоном правительство.
Но во время, которое изображает этот роман, Маркграф был ещё у власти и при самых прекрасных надеждах.
Несмотря на грубые ошибки, какие Марграф уже раньше совершил, захватывая директорство вероисповеданий и просвещения, среди других, возмущающей речью духовенству, спокойных людей оживляла надежда, что его разум из критической доли сумеет поднять страну. Когда, с триумфом волоча за собой куклу великого князя, он прибыл из Петербурга, тысячами посыпались визиты в Брюловский дворец, но Маркграф, победивший в Петербурге, унизивший Адельбергов, впечатливший своим умов столицу Петра, уже Польшу и Варшаву считал за сказку, прибыл более гордый, чем когда-либо, уверенный в себе, с решением вовсе не способствовать ни народному чувству, ни народному достоинству. Сколько бы раз он не говорил от имени правительства, только дразнил, а вместо того чтобы принести ему расширение свобод, нёс только большее притеснение и произвол. То кредо прусского консула и всех московских генералов, убеждённых, что Польшей управлять невозможно иначе, как николаевским способом, было также убеждением Маркграфа.
Это выдавало всё его поведение. Когда в силу давнишних добрых отношений приходили к нему люди за советами, отпихивал их с гордостью Иова, с издевательской улыбкой, замыкаясь в презрительном молчании, или, выражаясь ироничными недомолвками, как бы он один имел великую тайну в своём распоряжении.
При непомерном тщеславии вдруг завоёванная власть опьянила его как простого смертного; мало есть людей, которым эта амброзия не вскружила головы. Действительно, только великие люди не сходят с ума, приходя к власти, становятся серьёзными, но в то же время не доверяющими себе и покорные. Маркграф сразу вырос на сатрапа, забыл, что в Берлине слушал либеральные лекции и походил на человека, уважающего свободу равно с законом. Трение о деспотизм, императорские полномочия сделали из него деспота. Не умел уже уважать ничего, что было не по вкусу. Указом приказывал надеть цилиндры, насмешкой преследовал траур, и даже в мелких вещах приобрёл уже обычаи московского урядника.
Так, для украшения дома в Ботаническом саду он велел перенести красивейшие гипсовые скульптуры из кабинета литья, принадлежащего Школе изобразительных искусств, так поздней дорогие экземпляры редких деревьев и кустарников из оранжереи Ботанического сада перевезли, не думая о том, что они могли быть повреждены, для украшения залы в Брюловском дворце. Был это нехороший пример неуважения публичной собственности, но уже Маркграф равно во всём считал себя выше закона. В начале он прикидывался, что его уважает, говорил, что будет предвестником эры законности, но, возвратившись из Петербурга, так хорошо верил уже только в одну силу, как другие.
Именуемый гражданским начальником (что было как бы половиной наместничества), Маркграф принял тон почти монархичный, а его дворня с удовольствием ему в этом подражала. И он, и семья окружились всеми формами высокого достоинства, отгородились от обычных людей гордостью без меры.
Вечера понедельника и шикарные обеды по четвергам, на которые он приглашал только избранных, представляли очень интересную картину со всех взглядов. Несмотря на аристократическое происхождение, Маркграф, который провёл жизнь на деревне с евреями, экономами и мелкой шляхтой, так в Варшаве обходился со своими гостями, словно это были его смотрители. Очень многих хорошо служащих урядников он удалил и столько же других создал своей рукой, сделал себе круг прозелитов, смирение которых в его салоне иногда действительно было смешным; но маркграфский кружок высмеивал его, почти открыто вице-хозяин, президент города, показывая на согнутые спины придворных и смеясь над этим унижением, едва кому соизволил кивнуть головой, Маркграф шутил над теми, которые ему подавали руку, когда он никому вытянуть свою не соблаговолил, иногда специально доставал носовой платок, чтобы приветствующего обмануть и готовую вытянутую руку оставить пустой в воздухе.
Когда в понедельник наполнялись салоны, великий муж рассчитывал каждое слово, которое собирался поведать, каждое своё сближение, поклон и улыбку, которой одарял. Он знал, что кому сказать, а к самой сладкой вежливости приписывал щепотку насмешки. Именно на один из таких вечеров понедельника собиралась выбраться Ядвига, желая использовать для защиты Кароля всевозможные средства.
Салон Брюловского дворца не изобиловал женским обществом, нельзя было иначе там показаться, как отказываясь от траура, потому что Маркграф эти манифестации всего народа не терпел. Раз уж он захватил власть, он думал, что повсюду должна была наступить радость. Во-вторых, семья Маркграфа не имела больших связей в стране и вовсе их не искала. Годится догадываться, что эти бедные женщины, поднимающие из долга ярмо величия Маркграфа, может, не рады ему были; но, как страна, так и семья, должны были исполнять волю всемогущего деспота.
Вынужденная показаться с тёткой на одном из вечеров, Ядвига с надеждой вызволить Кароля пожертвовала даже трауром. Но оделась так, дабы что-то из него осталось. Она надела полностью чёрный наряд, украшенный пурпурными лентами, чёрный с пунцовым стоик в волосах и препышные колье, браслеты, кольца и броши из коралла, которые некогда тётка привезла из Неаполя. Этот костюм, который был как бы тем же трауром, воспоминанием, только кровью облитым, очень подходил ей к лицу. Тётка надела фиолетовые ленты, и так одетые около девяти часов они поехали в Брюловский дворец.
Уже в то время около него хватало средств осторожности: в воротах стояла стража, полицейские и жандармы, в сенях была также полиция; впрочем, не знаю, не сбросила ли половина многочисленной службы также в этот день мундиров, заменяя их на фраки. Салоны сверкали огнями, толпа была великая, а Маркграф с заспанным и хмурым лицом не спеша прохаживался тут и там, бросая словечки, которые чаще всего на следующий день обегали весь город.